Лох
Шрифт:
Он долго ехал. На станции, куда привез его местный поезд, ему сказали, что автобус сломался, неделю уже не ходит, и когда станет ходить, неизвестно, и до Хорошей — так мило называлась тезкинская деревня — надо добираться своим ходом. Несчастная Россия! — глава агентства поморщился, вздохнул… закурил «Мальборо» и, поглядев по сторонам, пошел договариваться с мужиками, чтобы кто-нибудь довез его за любые деньги сегодня же, ибо через день ему нужно было вернуться в Москву.
Был вечер, на станции давно уже все перепились и раньше утра не о чем было говорить. Лева устал, продрог, но не в его характере было пасовать перед трудностями, и в конце концов ему удалось договориться с одним трактористом. В грязной телеге, где возили навоз, на груде соломы в своем белом австрийском плаще Голдовский трясся два с половиной часа по разбитой проселочной дороге. Стало
Он подумал вдруг, что в кругу его нынешних знакомых, людей, бесспорно, талантливых и умных, почти все отзываются о России презрительно, мечтают из нее уехать, зовут страной дураков и непуганых идиотов и, наверное, имеют право так говорить, ибо и в самом деле никому здесь теперь не нужны. Однако, не споря с этими людьми и не осуждая. Лева их никогда не поддерживал. Некогда сказав Тезкину, что он сентиментален, он сказал чистую правду. Кем бы он себя ни ощущал больше, русским или евреем, сколько бы ни обвиняли его иные в том, что пусть даже против воли, по одному лишь голосу сильной иудейской крови он желает этой стране зла и виновен в ее нынешнем состоянии, — Голдовский любил Россию. Он проклинал ее нищету, разбитые дороги, пьяные рожи ее опустившихся мужиков, ее барство и рабство, он не понимал тех, кто всему этому умиляется и толкует о ее особой избранности, но представить себя вне ее не мог.
И ему неожиданно вспомнилось, как он в первый раз оказался с Анной в Германии, некогда разбитой, побежденной его великой Родиной, но нынче в отличие от нее процветающей и сытой, — вспомнил, как плакала его молодая жена, когда они вернулись вечером в гостиницу, и кричала, что не хочет ехать обратно, в эту вонючую дыру, где у ее детей нет будущего. Так кричала она, русская, а он глядел на все мудрыми еврейскими глазами и думал, что не испытывает к своей земле ни капли ненависти и обиды. Скорее его чувство было чувством сына по отношению к обанкротившемуся и спившемуся отцу — хочешь не хочешь, а если ты порядочный человек и уважаешь самого себя, то надо принимать наследство, из одних долгов состоящее, и эти долги платить.
Трактор остановился, и, очнувшись, как ото сна, от своих мыслей, Лева увидел несколько домиков с мокрыми крышами, блестевшими при тусклом лунном свете, и мерцавшую впереди воду. Он отдал трактористу три бутылки водки, как они уговорились, и пошел разыскивать Тезкина.
3
Домик, купленный Саней, стоял на самом берегу речки Березайки на краю деревни. Был он довольно ветхим, но опрятным. Наружная дверь и сени разделяли избу на две половины, в каждой из которых имелось по русской печи, занимавших едва ли не треть комнаты и по причине своих размеров почти не использовавшихся по назначению, а кроме них, еще две каменки, служившие для отопления. Сзади к дому примыкал двор, где лежали дрова и хозяйственная утварь, оставшаяся от прежнего владельца: бочки, бадейки, корзины, два ткацких станка, плуг, оглобли, борона, хомуты и рассохшаяся лодка.
Голдовский некоторое время стоял на крыльце, не решаясь взойти, — он не был уверен в эту минуту, что Тезкин захочет его видеть, — а затем постучал в окошко. В сенях скрипнула дверь, и на крыльце показался заросший, бородатый, одетый в брезентовые штаны и грубый свитер хозяин.
— Здравствуй, брат, — сказал Лева кротко.
— Левка? — Тезкинские глаза расширились, потеплели, на лице у него заиграли давешняя простодушная улыбка и такая радость, что у Голдовского тотчас же отлегло на сердце, и в следующую секунду друзья бросились в объятия.
Они хлопали друг друга по плечам, смеялись, что-то восхищенно бормотали, восклицали, отыскивая в каждом следы прежних черт и перемен, — прошло столько лет с тех пор, как виделись они в последний раз, и каких лет! — так что жутковато было обоим, о чем станут они говорить и смогут ли вообще друг друга понять. Но опасения были напрасными — старые, даже давно заглохшие связи рвутся не так-то просто, а воспоминания юности отраднее любых иных воспоминаний.
Спать легли уже утром. Из-за тумана ничего не было видно вокруг. От выпитой водки, выкуренных сигарет и вызванных из тьмы веков преданий шумело в голове, и Голдовский подумал вдруг, что за всю свою жизнь с ее погоней за ускользающими приобретениями,
В Саниной избе Лева прожил неделю. В Москве ждали его дела, но он начисто обо всем забыл и вместе с Тезкиным ходил в лес по грибы и на болото за клюквой, ловил рыбу в глухом лесном озерце. Они ночевали в охотничьей избушке на берегу вытекавшего из озера ручья, где был сложен простой очаг с дымоходом, сколочены грубые нары и стол, спрятаны запасы соли, чая и спичек. Сидя на порожке этой избушки и задумчиво глядя перед собой, Голдовский предавался философским грезам и думал о том, что мир, в сущности, устроен очень просто, он делится на две части: дом и остальную громаду с лесом и водой. Они ели уху из жирных озерных окуней и сорог, жарили грибы и почти не спали, потому что терять время здесь было еще жальче, чем в Москве, хотя каждая минута его рабочего времени там стоила кучу денег. И дело было даже не в этих грибах и рыбе, не в ягодах и прочих дарах щедрой осенней природы, а в том, что во всей этой жизни, в сырых росистых сумерках, в мокрой паутине, в утренниках и нежном сентябрьском солнце, нехотя поднимавшемся над молчаливым лесом, во всей этой тишине, никогда прежде им не слышанной, Голдовский ощущал такую благодать, что ему хотелось бухнуться на колени посреди этого мира и прошептать: «Как дивны дела твои. Господи!», — и только тезкинское присутствие удерживало его от этого прекрасного порыва души.
Саня был очень радушен, хотя немного посмеивался над своим восторженным другом. Говорил он по-прежнему мало, но иногда вечерами, перебрав ягоды или грибы, доставал толстую потрепанную тетрадь и зачитывал из нее отрывки. Теперь Лева и не думал ничего критиковать. Он слушал друга с величайшим вниманием, не хуже онежской Любушки, задавал вопросы, хотя мало что смыслил во всей этой абракадабре. Он и не имел большого желания в нее вникать — тезкинский голос завораживал его, как древний, давно исчезнувший язык, вышедший из тех же времен, что и избушка на берегу лесного ручья.
Однако ж недаром он был предназначен судьбою для перевода туманных символов в вещественную явь. Натура предпринимателя не дремала ни минуты, и, когда голова его вовсе ошалела от тезкинских пространных рассуждений о круговом движении русской цивилизации, мистическом смысле русской истории и ее глубочайшей связи с климатом и ландшафтом восточноевропейской равнины, Голдовского посетила великолепная идея. Он подумал, что одним из самых блестящих его туров станет посещение усадьбы подпольного русского философа Александра Ивановича Тезкина, чья концепция русского пути и русской души представляется особенно увлекательной и своеобразной и заинтересует любого европейского интеллектуала, жаждущего постичь загадочную славянскую страну, а путь к философу по разбитым дорогам Нечерноземья станет своего рода погружением в глубины русского духа.
Он, впрочем, сообразил, что самого Тезкина идея эта вряд ли вдохновит. Уже когда они расставались, он испросил разрешения приехать еще раз со своими друзьями-философами, желающими потолковать о России, Достоевском и юродивых. Большого энтузиазма Тезкин не проявил, но и не отказал, попросил Леву привезти ему кое-что для хозяйства, и весьма довольный проведенным временем Голдовский отправился в столицу. А Тезкин, забыв о своем опрометчивом согласии, в дальнейшем неожиданно резко повлиявшем на его судьбу, снова погрузился в хозяйственные дела.