Ломоносов: поступь Титана
Шрифт:
— Сие было в «Ведомостях»? — дивится Виноградов.
— Третьего марта минувшего года, — уточняет Ломоносов и читает далее: — «На прошедшей нёделе учинены при дворе к высочайшему удовольствию Ея Императорского Величества разные опыты Антлиею Пневмотическою, також де некоторыя Гидраулическия и Гидростатическия эксперименты…»
— И сие оттуль? — тянет шею попович.
— Оттуда, из «Ведомостей». Того же года марта десятого… Токмо антлию я назвал бы насосом. Эко нагородили…
Попович пристыженно тупится. А потом, одолев смущение, тянется к Михайле, ровно к старшему брату.
— Ах, Михайлушка, страсть как охота ко дворцу! Там такая гоф-девица — прелесть! С мушкою вот здесь. —
Тут в разговор неожиданно вступает до того молчавший Райзер:
— Скоро тфоя тефиц путет талеко.
Попович недоуменно поворачивается к нему, дескать, объясни. Райзер объясняет как может:
— Скоро ти путеш талеко.
— Дак девица али я? — вскидывается нетерпеливый попович.
— Ти. — Райзер для верности тычет в него пальцем.
— Ну? — тут уже не выдерживает и Михайла. — Пошто волынишь?
— Фатер, — Райзер косится на дверь, за которой сидит Шумахер, и прикладывает палец к губам, — фатер слышать грос… секрет… Я, — он тычет себе в грудь, — и ви ехать Германия. Нах штудия.
— Учиться в Германию? — ошалело глядит на него Ломоносов и, хлопнув себя по коленям, аж подпрыгивает. — Ух!
— Тс-с, — таращит глаза Райзер, тыча в двери канцелярии, и переводит взгляд на Виноградова. Попович тоже радуется, но по лицу его пробегает грустная тень, ведь та гоф-девица тоже приметила его.
— Нишего, Митя, — Райзер отваживается на целую речь, — там, Германия, тоже гут тефиц ест.
— Есть, — кивает довольный Михайла. — Но главная персона там для нас — госпожа Наука. Так-то, отроки!
Из-за окон доносится стук копыт. Виноградов спешит к окну.
— Он…
Из тяжелой санной берлины выбирается барон Корф. Несмотря на зимнее облачение он скор и стремителен. Не проходит минуты, как глава Академии уже появляется в своей резиденции. На ходу скидывая на руки слуги шубу, отороченную собольим мехом, и соболью же шапку, барон оглядывает замерших навытяжку штудентов. На нем зеленый мундир, на правой стороне груди сияет звезда, полученная из рук самого Петра Алексеевича. Лицо у Корфа свежее, округлое, ему еще нет сорока. Глаза большие, темные, но, похоже, после визита во дворец они затемнели еще больше. Это не ускользает от внимания Шумахера, который уже тут как тут. Потому так подобострастно поглядывает на барона, готовый исполнить любое повеление, и одновременно зорко доглядывает за штудентами, дабы кто-нибудь из них неуклюжим жестом, тем паче словом еще пуще не омрачил бы начальствующего лица.
Не говоря ни слова, Корф приглашает господ штудентов к себе в кабинет. Это просторный, богато обставленный зал, где много позолоты и дорогих драпировок. Над столом главного командира парадный портрет императрицы — мрачновато-темное лицо с обращенным внутрь себя взглядом. Прямо перед Корфом на противоположной стене портрет Петра Великого — взор прямой, вдохновенный, устремленный в неоглядную даль.
Штуденты садятся под портретом императора, Шумахер — сбоку возле стола барона. Корф раздумчиво перебирает бумаги, лежащие на столе, изредка бросает взгляд на штудентов. Потом, помешкав, встает, отводит бумагу от глаз, как это делают дальнозоркие люди. Следом за ним встают штуденты и Шумахер.
— Указом Ея Императорского Величества…
Корф читает рескрипт. Согласно этому документу, трое молодых людей — Дмитрий Виноградов, Михайла Ломоносов и Густав Райзер как самые прилежные и даровитые штуденты отправятся на учебу в один из европейских университетов. Барону бы радоваться. Более года он добивался сего рескрипта. Но с лица его никак не сходит злополучная тень. Более года правительственный Сенат всячески затягивал его обращения, хотя в них черным по белому были прописаны заветы блаженной памяти Петра Алексеевича. А все отчего? Да оттого, что за десять лет со дня кончины государя в Сенате явились новые персоны. Но дело не только в Сенате. Сенат — отражение двора, его зерцало. Разительные перемены произошли там. У царствующей племянницы Петра Алексеевича на уме одно: кудесы, покусы да фузейная пальба. Во дворце калики перехожие, бабки-бабарихи, вещуны да ведуны. За таковых и ученых мужей там держат, дабы кудесы да фейерверки устраивали. Вот и нынче его, Корфа, по прихоти барона за тем вызывали. Когда-де вновь явятся господа химические профессора? А во дворце-то срам. Бабки с бородавками во всю личину, кликуши да дураки. То поросячья рожа Педрилло, италийского музыкера, то плутовская физия Лакосты, португальского жида. И всюду зубоскальство. Разве таким надлежит быть лицу просвещенного государства? Разве таким надлежит быть двору — зерцалу государства?
Корф устремляет взгляд на троицу молодых людей. Глаза у них чистые, вдохновенные, готовые к труду и дерзанию. Вот он, подлинный образ молодой России, которую завещал государь-просветитель!
Завершив чтение, барон садится за стол, рукой показывая сделать то же остальным. И напоследок добавляет о сроках отправки: сие зависит от почтовых сношений с европейскими профессорами, а также от того, когда будут получены необходимые для этого деньги.
Вопрос главного командира Академии, заданный по-немецки, обращен к советнику академической канцелярии. Лицо у Иоганна Даниила Шумахера редкостное. Кажется, оно принимает черты той персоны, от коей падает начальственный свет. Прежде он неуловимо походил на предшественника
Кайзерлинга, а сейчас, как все примечают, — на него, Корфа. Это, конечно, занятно. Но лучше бы он, Шумахер, перенимал направление мысли. А то ведь тут он являет подчас прямо противоположное, а где и своевольничает. Не далее как в январе по его, Корфа, ходатайству прибыла из Москвы дюжина отобранных штудентов, в том числе и эти молодцы. Шумахер доложил об их прибытии в Сенат и испросил денег на содержание. А в концовке — уже от себя — добавил: «Буде же суммы на оных отпущено не будет, то б велено было оных учеников куда надлежит отослать обратно». У Шумахера на уме одно — деньги. И чем больше их останется в академической казне, коя под его управой, тем для него прельстительнее.
— Господин барон, — Шумахер делает озабоченное лицо, ответ он держит по-немецки, — денег в казне Академии нет, — и при этом разводит тонкими цепкими руками.
Корф почти довольно хмыкает: он так и знал. А из глаз его, аспидно-угольных, летят искры.
— И-изы-ы-ска-ать! — цедит он.
— Слушаюсь, — покорно клонит голову Шумахер. Такой поклон что тебе выстрел, коим убиваешь сразу двух зайцев. С одной стороны, показываешь преданность и готовность исполнять приказания. А меж тем можешь искоса глянуть в сторону, дабы окинуть случайных свидетелей. Ишь, как эти юные шалопаи восторженно пялят зенки на Корфа — и попенок, и отпрыск президента Берг-коллегии. А этот-то, самый рослый и самый старший из них! Э-э! Да он, похоже, видит больше, чем показывает: глядит на Корфа, но и его, Шумахера, не выпускает из виду, охватывая боковым усмешливым зрением скрюченную в поклоне фигуру. Ишь ты! Как бишь тебя зовут? Ломоносов. Ну, гляди, Ломо-носов! Как бы тебе твоя фамилия не аукнулась, дабы носа не задирал!
4
Приходят сроки — человек оказывается на перепутье. Что определяет его судьбу? Случай? Наитие? Зов? Провиденье? Однозначного ответа, видимо, нет, да и быть не может. Тут уж что перетянет. Но, похоже, в любом случае жизненная планида имеет некую графическую конфигурацию. Более того, иную судьбу можно запечатлеть на географической карте. Моя, например, четкая, как линия на ладони, и прямая, как курс судна между материками. Не преувеличиваю. Стоит соединить две точки на карте — мою онежскую деревеньку и поморский городок, — как продолжение вектора устремится в Арктику, куда, как птица, рвется моя душа.