Ломоносов: поступь Титана
Шрифт:
Рыдания мало-помалу стихают. Михайла отхлебывает из плошки воды, утирает козонками глаза. На душе пустынно и одиноко. Нет ни сил, ни желаний, ни помыслов. Все еще всхлипывая и судорожно вздыхая, он переводит взгляд на стол. Глядит бездумно, без любопытства — только чтобы не встречаться глазами с Порфирием да двумя-тремя грамот-никами, кои все еще толкутся возле занавеси.
Но что это? На столе, на том самом месте, где Текуса творила сладкопевного Сирина — заставку к «Святцам» — и где он, Михайла, оставил два заветных листика-сердечка, на том самом месте лежит большой пиргамин, а на нем — почти завершенная лубочная картинка под
Такие лубки Михайла уже видел. Они похожи один на другой и разнятся только мелочами. Внизу справа усатый кот, лежащий на погребальных дрогах. Лапы его торчат вверх, они связаны, меж задних похабно торчит хвост. А кругом покойника — серые мыши. Одна — на запятках дрог, другие — в упряжке, третьи — в похоронной процессии, еще одна — с барабаном, две другие — с ушатом поминальной браги… По всему полю пиргамина много подписей. Крупнее других та, что прямо над покойником: «Кот казанской, ум астраханской, разум сибирской». О ком идет речь, понятно без расспросу — о Петре Алексеевиче, Императоре всея Руси, который преставился всего полгода назад. Вот о ком.
Да что же это такое! Его, Михайлу, с младеней наставляли, что царь-батюшка — помазанник Божий, что скипетр и державу — символы императорской власти — ему вложили на великом церковном Соборе, что его власть священна и неприкосновенна, что он — надёжа и опора… Да и сам Михайла с младых ногтей своими глазами зрел великие деяния Петра. Сперва близ Курострова, на Вавчуге, где государь император повелел основать судоверфь, там возводились на стапелях новоманерные гукоры и галиоты. Потом — в Архангельске, куда хаживал с отцом, там все было осенено Петровым именем: и причалы, и обилие мачт, и гостиный двор, и флотский полуэкипаж, и Соломбальская верфь, и Новодвинская фортеция… И вот?!
При виде срамной картинки Михайлу сперва охватывает оторопь. Он не верит собственным глазам. Неужели эта срамота деется здесь, в Выговской обители, здесь, куда он так стремился? Глаза Михайлу не подводят — картинка местами еще не заваплена. Кровь шибает ему в голову, в глазах темнеет.
— Обрадели! — сквозь зубы цедит Михайла. — Осмелели! Ране пикнуть не смели, когда был жив, глаз поднять… А ноне рожу кривите, когда преставился… У, сволочи!
Михайла срывает со стола лубочный лист и, не успевает никто глазом моргнуть, распластывает его наполы, те половины рвет на мелкие куски, а клочья, швырнув под ноги, принимается топтать.
Гнев и страсть Михайлы неукротимы. Ни Порфирий, ни другие зрелые мужики не смеют даже и подступиться к нему. Они только ропщут да опасливо пятятся. Кто — в свою келейку, кто — к кованым дверям, дабы известить келаря. Пусть сам тихомирит юного буяна. Только где тот Паисий, долгоносый кощей? Небось без скитской стражи и носа сюда не сунет?! Да и что келарь! Михайле он отныне не указ! Будет — накланялся! Цельну гору каменьев измельчил по его указке. До кровавых мозолей истирал ладони… Пущай сам теперь!..
Михайле неожиданно представляется, как тщедушный келарь сучит своими паучьими лапками. От этой мысли ему становится смешно, но того боле — противно. Он хватает со стола плошку и остатки воды плещет себе в лицо. Ему блазнится, что щеки его и глаза залеплены липкой паутиной. Не от этого ли он так мало чего здесь различал…
Михайла утирает лицо ладонью, в сердцах сплевывает и брезгливо стряхивает остатки воды под ноги. Теперь прочь! Он решительно направляется к дверям, выходит наружу. Кованая дверь затворяется с клацанием. Куда дале? В жилую келейку? Зачем? К киновиарху? А чем он лучше паука Паисия, коли велит мастерить пакостные картинки?
Господи! Как он, Михайла, стремился сюда, на Выг! Как торопил по первопутку возницу, подчас вскакивая с дровней и опережая лошадку. Думал воды живой здесь испить, жаждал грамоты, знаний. А что получил? Заместо живой воды окатили мертвечиной да смородом! Нет, будет! Здесь, в раскольном скиту, ему боле делать нечего! Прочь! Прочь отсюда!
Ноги несут Михайлу за пределы скита, мимо крайних построек, за огорожу. Он идет не таясь, нарочито решительно и тем сбивает с толку потаенную стражу. Его могут хватиться, кинуться за ним вслед, настичь, скрутить, бросить в холодную — здесь, на Выге, порядки строгие, ему это ведомо. Но таиться и скрытничать, оберегая свой уход, он не желает. Гордость не позволяет.
Офонасию тут лепо в Олонецком потае, и Порфирию тут лепо, и многим иным трудникам да послушникам, кои исправно постятся, творят молитвы да разное знатное рукомесло. А ему, Михайле, тут более невтерпеж. Как, бывало, осиротел дом, когда истаяла свечечкой маменька, так, похоже, без Текусы осиротела нонче его душа. А что тогда и делать туг, коли душе стало неприютно?
Лес на пути Михайлы внезапно расступается. Перед ним широкая просека. Она выстелена бревнами. Меж бревен трава. По краям мостища кое-где пробивается березовый подрост. Сердце Михайлы екает. Это та самая просека, по которой они с Офонасием по первости ехали, когда направлялись на озеро Онего. Они правили на юг, это полевую руку, а ежели на север — выходит, по правую. Открытие Михайлу ободряет. Но того боле его радует другое. Офоня сказывал, что дорога эта не простая, что проторена она по указу самого царя и потому прозывается «осударевой». Еще вспомнилось, что при этих словах трудник сплюнул, а потом долго-долго крестился. Да что с того! Кто на Выге поминает Петра Алексеевича как-то иначе? Только «супостат», токмо «лихоимец».
Михайла выходит на «осудареву дорогу». Его путь лежит к Белому морю. Оттуда, с Беломорья, по этой дороге государь правил на Повенец боевые корабли. Тащили их катом-волоком поморские мужики, в том числе и земля кикуростровцы. Те фрегаты в тайности дошли до Балтики и с ходу вступили в баталию… С той поры миновало четверть века. А не заросла «осударева дорога». Не заросла ни въяве, ни в памяти.
Оборотясь в полуночную сторону, Михайла вскидывает голову. Просека уходит вдаль, теряясь в небесной синеве. Он вдруг сознает, что дорога нацелена на Полярную звезду. О том, ровно матка-компас, вещает его сердце. И тут Михайлу охватывает духоподъемная сила. Вот она, его планида, его талан и его судьба! Именно она, эта дорога, огибающая Выговскую обитель, не иначе, и манила его сюда.
Михайла шагает споро, переступая своим широким шагом сразу несколько настильных лесин. До Бела моря неблизко, верст полтораста. Но он не страшится предстоящего пути. В кармане кафтанца краюха, по дороге будут ягоды, в ручьевинах, как на Куростровских кулигах, он будет имать руками рыбу. А еще он уверен, что по пути встретит людей. Неужто никто из встреченных не накормит хожалого отрока! Дойдет! В этом Михайла не сомневается. На побережье наймется на какой-нибудь баркас али шняку, что правится в Архангельск. А там и до дому недалеко.