Ломоносов: поступь Титана
Шрифт:
Как и полагается, в концовке челобитной ставится имя писаря, что Илейка делает с особым тщанием. А завершается все подписью просителя: «К сему прошению коллежский советник Михайло Васильев сын Ломоносов руку приложил». С рукой Михайла Васильевич совладать по-прежнему не может, да роспись все же выводит, осаживая дрожь другой рукой.
Илейка, оставив перо, сидит насупленный и растерянный. По всему видать, ему шибко хочется о чем-то спросить, да только мнется и ерзает, не ведая, куда деть свои долгие руки. А в светлых круглых глазах его, кои зыркают исподлобья, кажись, зреют, точно роса поутру, слезы. Михайла Васильевич понимающе
Положив на прибор перо, Михайла Васильевич откидывается на спинку кресла.
— А теперича, братец, спроворька мне извозчика, — просит он. — Мой Сенька токмо к обеду прикатит. А мне надобно немедля…
Пока Илейка обретается на посылках, Михайла Васильевич растопляет на спиртовке сургуч, потом скручивает прошение в трубу и запечатывает бумагу своей именной печатью.
Тут как раз возвертается Илейка. Что такое? На нем лица нет. А, это он прошел через академический крысятник. Да, брат, это все едино, что матросу али солдатику попасть под шпицрутены. Не замордуют, так до костей издерут. Сие на этой шкуре испытано. А то, что на тебе нет никакой вины, так для тех крыс вовсе ничего не значит. Ты виноват уже хоша бы в том, что ты — русский, что ты дерзнул проникнуть в святилище науки, куда вход варварам заповедан, а главное, в чем твоя провинность, что ты якшаешься с Ломоносовым.
Запихнув в карман кафтана парик, Михайла Васильевич прощально окидывает чертоги Географического департамента. Взгляд его останавливается на просторной карте Ледовитого океана. Вот где волища! Здесь — в Академии, в столице, в державе — воли нет. Она там, на краю земли, в океан-море, росская воля.
Нахлобучив на голову черную треуголку, Ломоносов, сопровождаемый Илейкой, выходит наружу. Опять со всех сторон доносятся шепотки, опасливые пробежки, но он не удостаивает академическую мелюзгу даже взглядом. Лишь кивает Адодурову и, стуча по мрамору палкой, спускается вниз.
У портала Академии его дожидается неказистый открытый рыдван — колеса большие, сиделки дощаные. Илейка виновато разводит руками: другого экипажа сыскать не удалось. Михайла Васильевич слабо отмахивается: сойдет, ехать ведь не на Холмогоры и даже не в Рудицу, а всего-навсего на Мойку, как-нибудь доскрипим. Одной рукой он берется за поручи, под другую Илейка подставляет плечо, нога — на приступок, и вот уже дородная фигура Ломоносова оказывается в экипаже. Рыдван под ним ходит ходуном. Жалобно поскрипывая, он вызывает волнение в лопатках кучера.
— Дозвольте проводить, господин профессор, — не столько предлагает, сколько просит штудиозус. Он маленько отошел — дурное в юности быстро облетает — глядь-поглядь, на губах уже теплится слабая улыбка.
— Садись, братец, — кивает Мйхайла Васильевич. — Сам просить хотел.
Поскрипывая и покачиваясь, рыдван наконец трогается. Мужичок-возчик, одетый в бумазейную поддевку, сторожко оборачивается: седок сурьезный, не инако енерал. Но боле кучера беспокоит не чин господина, а его вес: ведь в ем, почитай, восемь пудов, коли не боле. Лошадь-то может встать да передохнуть, а повозка-кормилица обрушится — колес не соберешь.
Скрипя и переваливаясь на булыжной набережной, рыдван неспешно подкатывает к предмостному отвороту — он начинается почти сразу от торца здания Двенадцати коллегий. На спуске пегую лошадку внезапно заносит, возница даже натягивает вожжи, одерживая ее.
— Балуй у меня! — озабоченно бурчит он, словно у него в службе не клячонка, а холеный породистый жеребец. Илейка Аврамов на его покрик отзывается чем-то ехидным. Но кучер, весь озабоченный, ему не отвечает, да оно и лучше смолчать: иной раз рот-то откроешь, опосля зубов недосчитаешься — ровно зерна от цепа вон прыснут.
У наплавного моста столпотворение, здесь скопилось множество экипажей, возков да телег. А все отчего? Оттого, что его разводили, пропуская вон ту важную яхту, которая швартуется теперича возле пристани Зимнего дворца.
Следом за другими повозками рыдван втягивается на мост. Наплавное дерево заводит перебранку и с копытами, и с колесами. Здесь, на воде, повозку качает сильнее, чем на берегу, — с моря идет нагонная волна да еще ветерок пошаливает, вот качка и усиливается. Михайла Васильевич сидит, широко расставив ноги и опираясь на свою дубовую палку, будто мореход на обломок мачты. Идейке возле него становится тесно, он пересаживается напротив, утыкаясь спиной в спину возницы.
Впереди затор. Что такое? А! Не иначе, лошади сдичали, напугавшись яхтенной пушки, а сдичав, так зацепились оглоблями, что ни взад, ни вперед не скрянутся.
— Пр-р-у! — бурчит кучер, запоздало натягивая вожжи, — его лошаденка едва не загораживает дорогу встречной повозке. Оттуда, с тарантаса, раздается окрик. Мужичонко-кучер отмахивается: мол, и ты виноват. Но тут из-за полога показывается ражий купчина, ясно дело, хозяин экипажа, и возница, не дожидаясь, когда ему покажут кулак, живо-живо дергая правой вожжой, ставит кобылку в свой ряд.
В середке моста не стихает колготня да неразбериха — экипажи все никак не могут разминуться. А тут, у края переправы, колоток проехавших повозок затухает и округ наступает зыбкая тишина. Лишь доносятся всхрапы лошадей, которых донимают докучные слепни да оводы, всплески невской водицы, да слышно, как что-то бормочет себе под нос возница.
— Не здешний, што ли? — окликает его Илейка, заслышав какое-то невнятное словцо.
— Скопские мы, — оборотясь на козлах, отвечает мужичонка. Бородешка старит его, а на погляд он — ровня штуденту, разве на год-два постарше. — С-под Порхова.
— Но-о. — Илейка тоже оборачивается, и они, возница и штудент, утыкаются почти нос к носу. — А пошто не дома-то? Ведь косовица небось…
Михайла Васильевич, занятый своими гнетущими думами, сидит, полуприкрыв глаза. Кажется, ничто не может привлечь его внимания, оторвать от тягостных размышлений. Но последняя фраза неожиданно касается сознания, и веки его, налитые свинцом, поднимаются. Эва! Илья Аврамов — корневой горожанин, а рассуждает сейчас ровно посельщик. Да вон еще как: крестьянскую страду не просто сенокосом называет, а косовицей, явно подразумевая, что вслед за меткой сена следует уборка хлебов. Вот что значит любознательный — и наука ему впрок идет, и у жизни учится. В стенах университета он в охотку водится со всеми однокашниками, не чураясь и разночинцев, кои прибыли из далеких городков и весей, — он набирается ума-разума у них, они — у него; а здесь, в городской гуще, он, похоже, готов заговорить с любым встречным, вольно переходя на простую речь.