Лондон, любовь моя
Шрифт:
Она вытащила «Сибиллу» с одной из верхних полок. В этой книге иллюстрации Фреда Пеграма были не слишком удачными. Мэри притворилась, что разглядывает картинки, но на самом деле наслаждалась уединением и тишиной. Наконец она отнесла роман к Маргарет Хезлтайн.
— Нашла! — бодро воскликнула она.
— Молодчина! — Мисс Хезлтайн поставила свежий штамп на листок. — Увидимся завтра?
— Или послезавтра. — Мэри взвесила книгу в руке.
Когда она вышла на лестничную площадку, сверху ее громко окликнули:
— Вот вы где! — По лестнице к ней спускался тощий, черноволосый и темноглазый доктор Мейл в полосатом костюме, с небрежно завязанным галстуком, похожий на развязную обезьяну. — Мэри! Мэри! Мэри! Мы ищем вас повсюду. И не сообразили, что
Она заволновалась. Не заметили ли они чего-то странного в ее поведении? Не собираются ли они поместить ее в отдельный бокс? А как же любовные планы?
— О нет, ничего страшного! — Приблизившись к ней, он оказался едва ли выше ее ростом. — Вас просят пройти наверх, в комнату для собеседований. Они хотят осмотреть вас еще раз. — Он раздраженно ухмыльнулся. — Вы не против пойти сейчас наверх? — Он показал рукой. — Я буду там.
И в это самое время она решила, что будет любить обоих, только Джозеф Кисс будет ее первым любовником. Разбуженная поцелуем. Хотя мальчик безопаснее, но в то же время — слишком юн. Даже Патрику приходилось кое-что выпытывать у моего дедушки. Она прижала «Сибиллу» к груди и поднялась на верхний этаж. Дверь в приемную была открыта, виднелась мебель из вощеного дуба, столы и стулья. Она остановилась, вглядываясь в антисептическую пустоту комнаты. Я всегда была немножко пухленькой, но он сказал, что я ему нравлюсь такой, как есть, так что мне никогда не хотелось меняться, я и не пыталась. И вообще это было так прекрасно. Мы все были так счастливы — очень счастливы, если оглянуться назад. Это было до войны, до пожара. По пятницам к чаю я жарила ему обычно немного трески. Л по субботам мы всегда ходили в кино. Она хорошо знала роль, которая им понравится, но они еще дали ей время на репетицию.
Перед ее мысленным взором прошел Джозеф Кисс, на этот раз без одежды. Она задрожала и облокотилась о дверной косяк.
— Идите! Идите! Не о чем беспокоиться, Мэри! Идите же! Смотрите, вы уронили книжку. Идите! У вас есть блестящий шанс выбраться отсюда! Заходите же! Будьте собой, Мэри! — настойчиво подбадривал ее доктор Мейл, мечтающий пойти домой. Он нагнулся. Протянул ей упавшую «Сибиллу». — С вами все в порядке?
— Все в порядке, — ответила она.
Откинув прилипшие ко лбу волосы, Мэри двинулась вперед, вдыхая запах воска, пристально глядя на дверь, в которую она должна пройти, чтобы попасть на повторный осмотр.
Я полагаю, что потеря памяти произошла из-за шока, вызванного гибелью Пата. Странно и то, что у меня, кажется, нет никаких побочных эффектов. Такое ощущение, что я могу спокойно начать с того, на чем остановилась. Хотя, конечно, ребенок вырос и все такое. Но я легко могу найти работу. Ты сверкаешь и переливаешься как ласковый и нежный зверь из литого золота, с нежным отростком. Мне это снилось. Вы оба мне снились.
— Идите, Мэри!
Изобразив на лице самую обыкновенную улыбку, она подчинилась его приказу.
Сады цыган 1954
Проблемы, конечно, были, писал Дэвид Маммери в своем отчете в те времена, когда он еще доверял доктору Мейлу. Самый тяжелый год моей жизни? Очевидно, тысяча девятьсот пятьдесят четвертый, когда я понял, что мама больна, и когда впервые увлекся историей нашей семьи. Лично со мной все было в порядке, о чем, я уверен, мне уже приходилось упоминать. Первое воспоминание — это бомбы, лучи прожекторов, силуэты самолетов, чудовищные взрывы. Дядя Рег вспоминает, как однажды вошел в нашу спальню и увидел, что мать стоит со мной у окна. Мы смотрели на Блиц.
Дядя Рег хорошо знал семейную историю и был готов многое мне рассказать. Рег Маммери был братом моего отца. Раньше он участвовал в велосипедных гонках вместе с отцом. Одно время он жил с нами по соседству. Моя мать дружила с его женой. Я видел его чаще, чем отца. Мой папа — Вик Маммери, Король Спидвея. Работал на оборонном предприятии где-то в Кройдоне. Мать одна возила меня то в деревню, то на море: наверное, это была своего рода эвакуация на природу. Мать была очень нервной, с перепадами настроения, хотя с годами стала спокойнее. Честно говоря, она избирала очень драматичные способы демонстрации своего несчастья. Помню, однажды, вскоре после того, как отец ушел, она стояла, раскачиваясь, на верхней ступеньки лестницы, а потом упала и покатилась вниз. Может, это я окликнул ее? Может быть. Был ли я виноват в том, что она упала? Не знаю. Кажется, она не сильно расшиблась.
В другой раз, уже в другом доме, она проделала почти то же самое. Поскольку тогда я был уже старше, то побежал за нашатырем. Я вытащил пробку и наклонился, сунув бутылочку ей под нос. Нашатырный спирт пролился на ее верхнюю губу и попал в рот. Она тут же подскочила и принялась кричать на меня, обвиняя в том, что я собирался ее отравить.
Теперь я, конечно, подозреваю, что ее обмороки были подстроены, однако у нее был недюжинный драматический талант. Я всегда восхищался ею. Когда она не могла больше воздействовать на меня эмоционально, она принялась манипулировать мною с помощью намеков. Теперь никому не удастся шантажировать меня, вызывая во мне чувства вины или стыда: я научился сопротивляться этому. Я начал считать ее «припадки» чем то вроде соревнования между нами. Я никогда не оставлял ее одну и не испытывал к ней ничего, кроме постоянного сочувствия, но и не позволял ей добиваться желаемого таким изощренным способом. Даже если она просто хотела, чтобы я провел с ней выходные или сходил с нею в кино. Если она спрашивала меня о чем-то прямо, то всегда получала честный ответ. Другими словами, я пытался научить маму вести себя рационально. Но мне это так и не удалось. Мне было четырнадцать, когда я понял, что мама перестала видеть во мне сына. Она хотела, чтобы я занял вакантное место ее дедушки! Я понял не только то, как мне следует вести себя с ней, но и то, чего именно она от меня добивается. Отказывая ей, я теперь не сопротивлялся слепо. Я перестал оказывать ей такие знаки внимания, которые считал неподобающими.
Это не объясняет мою душевную болезнь, мою проявившуюся в детстве способность видеть и слышать невидимое и неслышимое для других, мои периодические приступы паранойи. При этом мои отношения с женщинами, как мне говорят, абсолютно нормальны. Связи обычно длятся столько же, сколько у большинства моих друзей. Мне трудно жить с кем-то, когда сознание выходит из-под моего контроля. Но это не признак психологической травмы. Я любил маму. Мы вместе пережили войну.
Должен признать, что мне нравятся руины. Как всякий мальчишка, я любил разбомбленные здания, потому что они предоставляли мне и свободу, и приключения. Ничто не нравилось нам больше какого-нибудь пустого дома, особенно если он остался почти нетронутым. Мы научились ходить по стропилам и балкам, обходя ненадежные перекрытия. Мы научились проверять стены. Научились находить такую часть дома, которую необходимо было подтолкнуть и разрушить для того, чтобы оставшаяся часть дома стала более безопасной. Поднимаясь по качающимся лестничным пролетам, пытаясь добраться до чердака, мы могли с точностью определить, обвалится крыша или удержится. Однажды мы протащили с верхнего этажа до усыпанного битым кирпичом садика пианино, помяв куст роз и подняв огромное облако пыли, которое нас и выдало, так что нам пришлось бежать прочь.
Подвалы нас пугали. Мы боялись, что среди вонючих матрасов и гниющего дерева самодельных бомбоубежищ окажутся трупы. Обычно подвалы были залиты водой и воняли мочой. Мы подносили спички к трубам, чтобы узнать, сохранился ли в них газ, пили воду из кранов, которые кто-то открыл и не успел закрыть, носили к прудам старые ванны, и они всегда тонули, не успевали мы проплыть и несколько ярдов. Дни нашего детства были золотыми. Наши родители праздновали прекращение бомбежек. Они остались в живых, и это было прекрасно!