Лондон, любовь моя
Шрифт:
Поскольку мы уцелели, мы уже не боялись Бомбы. Мы не задумываясь делали самопалы из стальных трубок, набивали их порохом и палили по своим любимым целям. Шариком, пушенным из такого ружья, можно было запросто пробить забор из рифленого железа. У нас были ракетные установки, гранаты, сделанные из обрезков труб. Поджигали мы их с помощью фитилей. Мы делали «коктейль Молотова», таская у родителей драгоценный парафин. А из велосипедных насосов — огнеметы, наполняя их бензином и поджигая. Стоило толкнуть ручку — и через несколько секунд вырывался яростной струей огонь. Можно было окунуть руки в бензин и поджечь их, пугая всех, кто не знал секрета: горели пары бензина, а не кожа. Используя тот же способ, я научился глотать огонь, но когда я попробовал покрутить в зубах бритвенное лезвие, сильно порезал язык. До сих пор я не уверен, можно ли это сделать на самом деле или тот человек, который показал мне этот фокус, просто меня дурачил.
Мы стреляли друг в друга из пистолетов-пулеметов
Школа была для меня тюрьмой, в которой свою власть надо мной проявляли люди, не заслужившие на это права. К десяти годам я промучился в трех обычных и еще в одной частной школе. Больно было везде — различалась только природа боли. Повсюду меня изводили и унижали. Самостоятельно научившийся читать в возрасте четырех лет, я разом прочитал все учебники и начал скучать уже через неделю после начала занятий. Директор школы сказал маме, что, по его мнению, мы несовместимы, хотя там и было многое, что доставляло мне наслаждение: лес, ферма с поросятами, само старое здание в стиле тюдор, где было много тайных ходов, которые было нетрудно обнаружить. Пользуясь этими ходами, мы совершали ночные рейды в кладовую или незаметно выбирались на улицу. По ним я трижды пытался бежать, но после побега начинал плутать в лесу, и меня ловили местные жители. В той школе мне очень нравилась форма, и я продолжал носить зеленые вельветовые штаны и коричневый вязаный жакет еще долго после того, как ее покинул.
Пока меня не отправили домой, большинство моих однокашников верили моим сказкам о том, что я вырос среди волков в индийских джунглях. Плагиат прошел незамеченным, потому что в то время Киплинг считался реакционным писателем, по крайней мере в курсе политической истории, преподававшемся в «Куперз-Холл». Кое-кто, однако, начал сомневаться в моей легенде, когда под свист моих недругов во главе с Томми Ми, требовавших, чтобы я показал свои навыки, я залез на большой дуб рядом с художественной мастерской и не смог слезть без помощи старшего воспитателя. Вскоре после этого я подхватил свинку и попал в изолятор. Там на меня впервые снизошло видение Христа: у него были самые обыкновенные голова и плечи, светлые волосы, красивая борода, бледная кожа, голубые глаза. И одеяние на нем было голубым. Он улыбнулся мне, сложив пальцы в знак благословения. К тому времени, когда меня выписали, я успел вдобавок повидать сэра Френсиса Дрейка, короля Георга Шестого, еще живого, сэра Генри Моргана, и множество менее примечательных призраков. Поскольку я уже имел в школе печальный опыт наказания за то, что они называли игрой воображения, я решил никому не говорить об этих духах, но сам был крайне возбужден. В конце концов я доверился своему другу Бену Френчу и поведал ему эту тайну. Его мать была уборщицей в школе, а отец — вполне состоятельным американцем, служившим в Королевских ВВС еще до войны.
Когда я оправился от свинки, летние каникулы еще не начались. Пока мама была на работе, а Бен в школе, я поехал на велосипеде в Митчем, мимо заново отстроенных магазинов, библиотеки, бюро ритуальных услуг и маслобойни, в район, известный под названием Роки, в конюшни. Я отправился туда, чтобы навестить своих друзей-цыган. Ма Ли и две ее приземистые дочки, Мари и Фиби, как всегда, встретили меня приветливо, но вот мальчишки относились ко мне как к чужаку. После войны мы часто играли вместе, а теперь они с явным возмущением покрикивали на лошадей, в то время как я сидел в гостиной, пил чай и рассказывал дамам о школе и о том, как выглядели мои привидения. У всех троих были массивные золотые серьги, а у Ма Ли сверкали золотом зубы. У них была кожа оливкового цвета и кудрявые темные волосы. Все девочки и мальчики были очень похожи друг на друга, в одинаковых старых джемперах, молескиновых брюках, высоких сапогах. Моей первой девушкой была цыганка. Я спал с Мари, хотя она была на два или три года старше меня. Рано утром она вставала и исчезала. Насколько я понимаю, между нами ничего такого так и не произошло. Она заботилась обо мне, когда моя мама уехала по делам.
Ма Ли гадала на чайных листьях. Не знаю, для чего открыла она мне свои секреты. Мари научила меня гадать на картах, не на этих новомодных картах Таро, которыми пользуются хиппи, а на настоящих игральных картах. А вот Фиби умела предсказывать судьбу по руке. Старик Ли не возражал против того, что его жена привечает меня, и научил кататься на пони без седла. Я помню запах конюшен, запах пота и мокрой мешковины, овса и навоза, смешанные с ароматом фиалковой воды, которой Мари пользовалась лет с семи. Старик Ли разрешил мне помогать ему убирать в конюшнях, кормить пони и впрягать их в тележки с помощью упряжи, украшенной медными бляшками в виде солнца, луны и звезд. Никаких других украшений на цыганских пони и не было. Вняв моим мольбам, Мари научила меня нескольким словам своего языка, которого, как я подозреваю, она и сама толком не знала. Слово «ром» означало «мужчина», а «морт» — «женщина». «Чур» — «вор», а «дистарабин» — «тюрьма». Словом «тамо» она иногда называла меня, и оно означало «малыш». Лошадь они называли словом «прад». Значительный пласт цыганского, смешанного с арго, перекочевал затем в театральный, а оттуда в гомосексуальный язык.
Я полагаю, что Ма Ли рассматривала меня в качестве жениха. Она часто говорила своим дочерям, что мечтает о том, чтобы их жизнь улучшилась. Ей казалось унизительным ходить по домам, предлагая купить прищепки для белья, или предсказывать судьбу пьяным покупателям на ярмарках. Очень часто они запрягали своих пони в старые фургоны и всей семьей отправлялись в путь, куда-нибудь в сельскую местность, на ярмарки, где можно было купить или продать лошадей. Многие цыгане селились в Митчеме именно из-за ярмарок, хотя незадолго до начала войны торговля лошадьми прекратилась. У них еще оставались среди родни настоящие цыгане — то есть те, которые вели кочевую жизнь бродячих ремесленников, но себя они уже считали «дидди» — цыганами-полукровками. Мальчики, правда, стыдились образа жизни своих родителей. Но Ма Ли говорила, что жизнь на дороге — жалкая доля и что она всегда мечтала о таком вот маленьком домике, который теперь у нее есть. «Мои мама и папа никогда не видели, каковы дома внутри. Они никогда не жили нигде, кроме как в старом фургончике вроде того, с которого мы сейчас предсказываем судьбу во время представлений на ярмарках».
На Пасху я пошел с Мари и своими друзьями на большую ежегодную ярмарку с аттракционами. Там я отстал от них, и на меня набросилась компания цыганских мальчишек. Они избили меня в темном закутке за генератором. И теперь при запахе машинного масла я вспоминаю о крови. После этого происшествия мать запретила мне ходить в цыганские таборы. Но иногда я ее не слушался. Мари была оскорблена тем, что со мной случилось. После того как мы с матерью перебрались на Симли-роуд в Норбери, я постепенно перестал встречаться с Мари. Я скучаю по ней. Она вышла замуж за местного зеленщика и, как и боялась ее мать, проводила большую часть жизни за прилавком.
Я стал чаще видеться с Беном Френчем, у которого, как и у меня, было мало общего с другими местными мальчишками. До тех пор, пока его не призвали в Королевские ВВС, мы почти всегда играли вместе. Люди думали, что мы братья. Мы ходили в лес и строили там дома на деревьях, выдалбливали каноэ. Вдвоем мы разъезжали на велосипедах в поисках приключений. В 1954 году его сестру, шедшую из булочной, сбил грузовик.
В то лето, когда меня отослали домой из «Куперз-Холл», я провел неделю с дядей Джимом на Даунинг-стрит. Там мне нечем было заняться, разве что смущать туристов, раздвигая занавески на окнах. Те начинали задирать головы, надеясь увидеть премьер-министра Атли, который меня мало интересовал. Однажды дядя взял меня на Фестиваль Британии, значит, это было в пятьдесят первом году. Тетушка Айрис туда не пошла. Она сказала, что нам понравится больше, если мы сходим без нее. Мы побродили среди толпы, поглазели на огромные купола павильонов, съели мороженое и вернулись на Даунинг-стрит. Выставка должна была восславить чудесное будущее Британии. Помню, я был разочарован.
Иногда, когда перед главным входом в резиденцию стояли люди, дядя Джим проводил меня в дом через боковой вход. Там был довольно большой сад, окруженный высокой стеной и засаженный алтеем, ноготками и маргаритками, однако мне не разрешали в нем играть. Я мог пойти туда и почитать, сидя на скамейке, но, как сказал мне дядя Джим, мистер Атли не хочет, чтобы ему докучали дети.
Не зная, чем заняться, я вдоль и поперек исследовал дом, который изнутри казался мне бесконечным, притом что снаружи выглядел относительно небольшим. Кажется, это были два дома, соединенных между собой коридором, что объясняет, почему я помню вид на Хорсгардз-Парейд, плац-парад для конной гвардии. В то время у меня не было, однако, ясного представления о географии. Впервые я увидел Уинстона Черчилля, когда он, в шелковой голубой пижаме и каске, что то кричал моему дяде, а за окнами слышались свист «Фау» и разрывы где-то у реки. Дядя был у него вечно на побегушках. Черчилль проявлял ко мне куда больше интереса, чем его преемник Атли. «Ваш мальчик растет, Гриффин. В какой школе он учится?» От него всегда жутко несло сигарами и коньяком. «Не лезь в политику, — говорил мне Черчилль. — Это занятие для идиотов. Будь благоразумен и поступай на государственную службу».
Живя на Даунинг-стрит в то лето, я одолел почти всего Диккенса и добрую часть Британской энциклопедии. По воскресеньям я ходил на Уайтхолл, почти пустынную в этот день недели. В выходные дни в Лондоне почти не оставалось автомобилей. Дядя Джим сводил меня в Национальную галерею, а потом в кинотеатр «Одеон» на «Пиноккио». «Твоей тете Айрис это бы понравилось», — говорил он обычно, но я знал, что она старается не выходить на улицу. Он был величествен, как дворецкий, и руки у него были мягкие и теплые. «Я не засну на посту, не беспокойтесь, — говорила моя тетя Айрис. — А вы идите развлекайтесь». Ее лицо было все в морщинках. Я знал, что ее мучат постоянные боли.