Лондон, любовь моя
Шрифт:
Я помог Момбажи Файша и Алисе спуститься. Все уже разбежались, и платформы были пусты. Водителя грузовика тоже освободили, но тут начал клаксонить водитель автобуса, половина пассажиров которого высыпала наружу, сердито крича на полицейских и, вне всякого сомнения, обвиняя их в возникшем заторе.
— Мой муж защищал эту страну во время войны! Он спасал людей во время Блица! Какая жестокость!
— Это была случайность, мэм, — ответил инспектор, с трудом скрывая неприязнь. А она обводила их взглядом, пытаясь разглядеть номера, прикрытые накидками.
— Трусы! — Кричала Алиса.
— Они не меняются, — фыркнула одна из пассажирок автобуса с искренним презрением. — Все копы — ублюдки.
Не привыкший к таким оскорблениям у себя в «домашних графствах», инспектор был явно шокирован. Как и его подчиненные, он автоматически полагал, что они здесь для того, чтобы защищать благодарное
— Убирайтесь туда, откуда пришли, — добавила женщина.
Я проводил Момбажи и Алису вверх по Элджин-Кресент, и мы зашли в «Веселого монарха» пропустить по стаканчику, прежде чем отправиться по домам. Паб был забит черными подростками, которые орали во всю глотку, строя планы отмщения белым свиньям, но по углам или за стойкой бара сидели тихие мужчины из числа тех, которым придется принимать решение. Они были похожи на Хопалонга Кэссиди, Текса Эвальта, Реда Коннорса или Джонни Нельсона, которые говорили мало, но взвешивали ситуацию и предпринимали одно-единственное, но необходимое действие и именно тогда, когда нужно. Они смогли бы унять разбушевавшуюся молодежь, но я сомневался, найдутся ли в стане полицейских люди такого калибра.
— Боже мой! — Подняв стакан с «гиннесом», Момбажи пытался унять дрожь в руке. — Я по-настоящему испугался, не понимал, что происходит. А они навалились на нас всей оравой.
— Это хищники! — Алиса по-прежнему была холодна и сердита. — Куда хуже тех, что были в мое время! Те, по крайней мере, к женщинам не приставали. А эти теперь чувствуют, что могут делать и говорить все, что взбредет им в голову!
При стычках с полицией во время демонстраций шестидесятых и семидесятых годов женщины всегда рисковали больше мужчин. Полицейские при любой возможности хватали их за грудь и в самых оскорбительных выражениях расписывали, что бы хотели с ними сделать. Однажды после демонстрации у Олд-Бейли, в которой участвовали мои друзья, я слышал в суде, как одна молодая женщина процитировала слова, которыми оскорбляли ее полицейские, и описала их действия, за что и поплатилась. Судья принялся ее отчитывать за употребление такого рода слов и выразил надежду, что она не употребляет их дома, и потребовал счесть это усугубляющим обстоятельством, требующим вынесения более сурового приговора! И это только за то, что девушка сказала чистую правду! Тот самый «веселый бобби», который кажется символом чести, немедленно применяет грубую силу, едва что-то пойдет не так.
— Это так же ужасно, как то, что происходило в Германии перед войной. — Алиса занялась ранами своего мужа. — Ну, как показывают в хронике. Зачем было с ними воевать?
— Мы не просто воевали, — ответил я. — Мы защищались, когда напали они.
— Это несправедливо, — заметил Момбажи, приходя в себя. — Вы слишком молоды, чтобы это помнить. Когда напали на Польшу, мы пытались что-то делать. Мы не были такими плохими, какими вы, молодые, пытаетесь нас изобразить, да и во время войны не было никаких расовых барьеров, нигде практически. Это и американцы заметили. Там, в Америке, мы с Алисой не смогли бы пожениться. Во всяком случае, это было бы нелегко.
— Теперь мы движемся вспять, — сказал я. — Классовая система — это самый удручающий аспект нашей культуры, который в конце концов нас всех придушит и уцелеет даже тогда, когда вся страна будет лежать в руинах.
— Руины, — оптимистически заметил Момбажи, — тоже не вечны.
Я вспомнил «Фау-2».
Я лежал на спине в чьем-то саду и смотрел, как вокруг рушатся стены и падают осколки, сотрясая землю и взметая вверх тучи земли и пыли. Я не мог пошевелиться. Я лежал в яме, похожей на неглубокую могилу, и мое лицо было присыпано стеблями розово-золотистой наперстянки. И теперь, когда я пишу все это, я чувствую ее запах. Я наблюдал за могучими приливами и отливами белого и серого дыма, призванного удушить всех нас, лежащих на песке на краю света, и потом я почувствовал, что всю нашу планету разорвало на части и единственным уцелевшим остался я, плывущий в пространстве. Дым и пыль были такими горячими, что обжигали мне ноздри и легкие и так забивали горло, что было почти невозможно дышать. Я был прижат чем-то не очень тяжелым, но никак не мог освободить ноги. Думаю, на мне лежал кусок человеческого тела. Дым накатывал все ближе, но обвал прекратился. Установилась странная тишина. Дым был гуще, чем когда-либо. Потом я увидел какую-то фигуру, двигавшуюся в этом дыму. По характеру ее скачкообразного, послушного потокам воздуха движения я сначала принял ее за сигнальный баллон, а потом — за фигуру мальчика. На миг я подумал, что это скачет моя собственная душа, отделившаяся от тела и пытающаяся найти путь к небесам, но тут тень упала,
Как и все, я давно уже привык к мысли, что меня убьют, и потому предположил, что это видение было намеком на ждущий меня мир. Но тут та же самая фигура, уже с пустыми руками, снова выплыла из дыма, склонилась надо мной и, ласково улыбаясь, протянула ко мне маленькие ручки. Я узнал его. Я называл его Марципаном-волшебником. Место, где я впервые встретил его, находилось всего в миле или двух от того, где я лежал теперь. И пусть на нем не было головного убора, он был по-прежнему одет в матросскую форму и был черен как смоль. У него было самое ласковое выражение лица, какое мне когда-либо приходилось видеть. Наверное, я плакал и думал, что вижу призрака, ибо я был впечатлительным ребенком и мне уже доводилось встречаться с привидениями.
Склонившись ниже, черный моряк коснулся меня и спросил, цел ли я, и я ответил, что, кажется, цел.
— Прямо за тобой один или два неразорвавшихся снаряда. — Его странный акцент подействовал на меня чрезвычайно успокоительно. — И мы не знаем, когда они вздумают взорваться. Ты чувствуешь свои ноги, можешь пошевелить пальчиками?
Я ответил, что ноги немного болят, но, кажется, с ними все в порядке, и потом я увидел, как он откатил что-то в сторону от моих ног и мягко ощупал мои руки, ноги, ребра и голову. Меня потянуло в сон, наверное, из-за того, что я наглотался дыма, и тогда он взял меня на руки, и мы взлетели. Он обладал нечеловеческой силой, ведь я был не многим легче его. Бушмен одного из южно-африканских племен, он был сейчас в отпуске и приехал навестить подругу, которая жила в Брикстоне. Они отправились по магазинам, когда упали ракеты «Фау-2». Она была слегка контужена. Он остался помочь живым выбраться из-под обломков и уже успел спасти мою мать, но она мало что запомнила и говорит, что летал он только в моем воображении: это, мол, из-за Питера Пэна.
Тем не менее я запомнил одну его фразу, которую в то время счел цыганской: Екardtniupasigillgia!
Много лет спустя, встретившись с ним вновь, я спросил Черного капитана, что означает эта фраза. Я не стал говорить ему, при каких обстоятельствах услышал ее. Он очень удивился.
— Этотак называемый нижний хиндустани. На нем говорят во всех портах и на всех кораблях в морях вокруг Индии. Если работаешь на этих маршрутах, без него никак не обойтись. А фраза эта значит: «Человек свалился с неба!»
Я так и не рассказал ему, где услышал эти слова, и, наверное, так никогда и не узнаю, кто их произнес. А он умел как-то пресекать мои расспросы на эту тему.
Тем не менее я абсолютно уверен в том, что Черный капитан летал. Я знаю, что если бы он не умел летать, то не смог бы меня найти за те несколько минут, пока ракеты не начали падать снова. А он никогда не отрицал своего умения летать, хотя и отказывался это подтвердить.
— Если это случилось, — сказал он мне однажды, — то это было чудом, а чудеса обычно быстро кончаются, часто еще до того, как ты сообразишь, что происходит.
Увидев мое замешательство, Черный капитан ласково рассмеялся.
Топор и плаха 1969
С довольным видом пробираясь сквозь заполненные людьми рыночные ряды Брик-лейн, мистер Кисс обратил внимание на то, что сикхи и бенгальцы уже взяли верх над евреями в их традиционном занятии. Ростовщики и портные, которых раньше звали Гольдштейнами, Годзинскими, Литваками или Пашовскими, теперь назывались Дасами, Пателями, Ханами или Сингхами. Это не помешало, разумеется, сохранить экзотический характер их лавочек, который по-прежнему оживлял серые, обветшалые улицы Уайтчепела. Пространство между ними было заполнено торговцами кокни, предлагавшими фальшивые редкости, часовщиками, дельцами из «Короны и якоря», продавцами фарфора, религиозными фанатиками, вечно торгующимися старушками и узкоглазыми детьми. На первых этажах расцветали маленькие кафешки, бок о бок с кебабами, пирожками и пюре продавались калачи, а прямо напротив киоска с драниками ютилась китайская лавочка с едой навынос. Не обращая внимания на лотки, заваленные кучами тряпок, барахла, костюмов, дешевых игрушек, школьных учебников и виниловых пластинок, Джозеф Кисс остановился у прилавка дешевой итальянской бижутерии и подождал, пока его догонят Дэвид Маммери и Данди Банаджи.