Лондонские поля
Шрифт:
— Да уж не беспокойся, — сказал он машинально. Потом несколько секунд непрерывно моргал в такт толчкам уязвленного сердца. И лицо его исказилось в детской обиде. — Но если… но тогда… но он…
Кино, Кит, могла бы она сказать. Кино. Все это не по правде. Не по правде.
Было, однако, ровно шесть часов. Не задержавшись ни на секунду, зазвонил телефон, и Николь улыбнулась («Это запись»), сняла трубку и проделала свою штуковину с Гаем.
Позже, после показа ее собственного кино, провожая безгранично благодарного, почти лишенного дара речи Кита до двери на лестницу, готовая выпустить его под дождь и на ветер, Николь (не вынимая рук из карманов своих широченных брюк) произнесла — задумчиво, так, словно ее мысли блуждали где-то очень далеко:
— Он
— Джек Дэниелс! Будет исполнено, провалиться мне на этом месте!
Теперь, казалось, ей придется-таки его поцеловать. Что поделать, ведь он просил об этом. Николь ощутила внутри себя некий шум, легкий сдвиг, что-то вроде стона — возможно, один из тех трагических всхлипов, которые, говорят, издают разлученные влюбленные. Она глубоко вздохнула, наклонилась вперед и одарила его «Розовым бутоном» — рот сжат куриной гузкой, глаза благодарно прикрыты.
— Ах, — сказала она, когда это кончилось (а все длилось не более полусекунды). — Терпение, Кит, терпение. Со мною ты скоро поймешь, что нет дождей — есть только ливни. Полумер я не признаю… Смотри!
«Джек и бобовый стебель». О, эти юные ноги, стройность которых так выгодно оттенена багровой туникой! И эта пылкая, жизнелюбивая улыбка!
— Бенедиктин! — сказал Кит. — Джим Бим! Порно!
— …Что?
— Порно. Ну, пойло такое. Можно купить в «Голгофе». Или, при случае, у одного хмырька в экономическом. Дешевое, на фиг, потому как его дважды стибрят, прежде чем продать.
— …Ладно, беги, Кит.
— Ну, всего.
Она вернулась в гостиную, увидела, что на диване пристроился неожиданный и недолговечный ворох солнечных лучей, и плюхнулась прямо в него, разметав руки-ноги и став похожей на черную звезду. Округлый ее животик подпрыгнул три-четыре раза, когда она рассмеялась — в бессильном гневе. Да, замечательно. Порно: и — порно. Ну конечно. Если надо. Как ни удивительно, Николь терпеть не могла порнографии — или, точнее, она не терпела вторжения порнографии в собственную любовную жизнь. Потому что она (порнография) столь ограничена, потому что в ней нет места чувствам (она обращается непосредственно к ментальным вывертам), потому что она насквозь провоняла деньгами. Но создавать порнографию она умела. Это было просто.
Артистка, исполняющая роли, артистка, вешающая лапшу на уши, артистка, доводящая порою до белого каления, и в значительной степени артистка в постели, она ко всему была еще и артисткой; и, хотя всегда точно знала, куда хочет попасть, порою ей было неведомо, как она туда доберется. Но в этом нельзя сознаваться, даже самой себе. Разум твой должен быть подобен шайбе, летящей поверх всего этого трескающегося льда. Надо довериться своему чутью, иначе — смерть. Она снова рассмеялась и коротко фыркнула, что заставило ее потянуться за носовым платком (так, а кто запланировал это — кто запланировал этот лопнувший пузырь юмористической слизи?), когда вспомнила о той поистине убийственной роли, что выбрала она для исполнения перед Гаем Клинчем. «Есть еще одно обстоятельство: я — девственница». Девственница. Ох-ох-ох. Да-а. Прежде Николь не доводилось говорить этих слов, даже когда у нее была такая возможность: двадцать лет назад, в кратком промежутке между тем, как она узнала, что это значит, и тем, как перестала быть таковой. Она никогда не говорила об этом, когда это было правдой (особенно тогда. Да и разве озадачило бы это пьяного корсиканца в его усыпанной золой котельной под отелем в Экс-Ан-Провансе?). «Я — девственница». Но все когда-то делается в первый раз.
Самое смешное, по-настоящему смешное… состояло в том, что она чуть было — вот чуть-чуть,
Николь шумно высморкалась и улеглась на диване, сжимая в руке скомканный платок. Два широких фронта: туманные награды от архаичного сердца Гая; Кит Талант со своей рептильной модерновостью. Она была артисткой, руководствующейся разумом, и более или менее знала, чему надлежало произойти. Но этого она не знала никогда. Никогда не знала она этого о финальном своем проекте. Никогда не знала, что он окажется такой тяжелой работой.
Кто-то таксиста поблагодарил, кто-то дал щедрые чаевые… кто?.. и черное такси медленно потянулось прочь. Безобразно одетая (как только такое могло случиться?), вошла она в затемнение тупиковой улицы — что-то в себе затаившей. Машина стояла в ожидании, теперь она двинулась вперед; фары выключены, мерцают только боковые огни. Распахнулась дверца. Садись, сказал он. А она себя вела хуже некуда… Ты. Вечно ты, сказала она. И — влезла внутрь.
Николь проснулась, услышала дождь и снова наладилась спать — точнее, попыталась. Дождь звучал, как промышленный газ, вырывающийся из труб на крыше. Тонны и тонны газа, хватит, чтобы наполнить газгольдер, возвышающийся над Парком (затянутый в корсет и с плоским верхом — этакая обманка среди прочих барабанов Бога). Взбивая и теребя подушки, она извивалась и ерзала на постели. Ей удалось продержаться около часа, в течение которого сквозь нее пробежало, наверное, десять тысяч чувств, как будто в столичном марафонском забеге. Внезапно она села и выпила почти всю пинту воды, бесцветно наблюдавшую за ее сном. Раздался звук грома, предостерегающие басы и литавры нового соло для ударных Господа. Она уронила голову. По крайней мере, этим утром Николь Сикс могла провидеть на целый день вперед.
Помочилась она с такой яростью, словно пытаясь просверлить дыру в твердом мраморе. Утеревшись, встала на весы, оставаясь в своей плотной ночной рубашке — в той своей ночной рубашке, которая решительно не отвечала образу «вамп» и которую она надевала, когда ей хотелось уюта, старомодного тепла и уюта. Стрелка подрожала и остановилась. Э! Но ночная рубашка была тяжелой, и сонливость в ее глазах была тяжелой, и ее волосы (она сделала себе усы из одного из локонов) были тяжелыми и пахли сигаретами: табаком, а не дымом. Ворча про себя, она почистила зубы, чтобы ощутить вкус зубной пасты, и сплюнула.
Вернувшись в спальню, Николь раздвинула шторы и подняла жалюзи. Приоткрыла окно в пропитанный влагой воздух — на три дюйма, что в ее представлении соответствовало одному делению на ползунковом термостате. Обычно, если предстоял рабочий день, она открывала окно полностью, чтобы проветрить постель, — но теперь она собиралась вернуться в нее очень скоро. Десять часов, а снаружи темно. На фоне такой черноты можно было ожидать, что у дождевых капель будет серебристый или ртутный оттенок. Но не сегодня. Даже дождь был темным. Она снова прислушалась к нему. Что мог сказать дождь, кроме как «дождь, дождь, дождь»?