Лопе де Вега
Шрифт:
Они познакомились в Саламанке, где оба учились в университете. Лопе тотчас же проникся уважением к тому, кто впоследствии станет «великим кордовским поэтом», но желчный и скрытный Гонгора, чей характер столь верно угадал Веласкес в написанном с него портрете, остался нечувствителен к той предупредительной вежливости и учтивости, что проявлял Лопе и в Саламанке, и позднее в Андалусии и Мадриде. Гонгора, добившийся путем интриг сана каноника и ставший членом капитула кафедрального собора Кордовы, не выказывал по отношению к Лопе ни малейших признаков симпатии и даже не высказал ему своего уважения как поэту. Напротив, при первой же возможности он выказал Лопе свою неприязнь. Случилось это в 1598 году, когда Лопе, уже в ореоле славы, опубликовал «Аркадию», вписав таким образом свое имя в длинный ряд авторов пасторальных романов. Реакция Гонгоры была безжалостной, ведь Лопе осмелился перешагнуть границы творческого пространства, на которое распространялись законы драматургии. В данном случае, правда, Гонгора направил свое красноречие и свой талант полемиста не против содержания этого впечатляющего романа, а приберег исключительно для того, чтобы обрушить их на титульный лист, на котором Лопе поместил герб рода дель Карпьо с изображением рыцарского замка с
Верный своему характеру и поглощенный многочисленными заботами, Лопе довольствовался тем, что избрал стратегию защиты, которой не изменял, но в которой совершенствовался, ибо она оказалась необходимой. Гонгора со свойственными ему вероломством и прозорливостью не прекращал руководить различными заговорами, направленными против Лопе. Ему удалось создать вокруг себя нечто вроде «двора», то есть сообщества фанатичных сторонников, куда вошли самые язвительные и ядовитые соперники Лопе, в большинстве своем бесплодные педанты и бумагомаратели. Гонгора возбудил в них интерес к очень своеобразной поэтике, которая, совершенно очевидно, была гораздо выше их понимания. Сам Гонгора основы этой поэтики нашел в произведениях одного ученого поэта-андалусца, умершего в двадцатисемилетнем возрасте, когда он еще был абсолютно неизвестен. Звали его Луис Карильо де Сотомайор. Именно творчество этого поэта вдохновило Гонгору на создание великолепной поэмы «Басня о Полифеме и Галатее». С той поры он старался сделать эстетику Сотомайора нормой, придать ей официальный статус, а потому воспользовался удобным случаем — большим поэтическим праздником в Толедо, устроенным в честь открытия часовни Нуэстра-Сеньора-дель-Саграрио в кафедральном соборе. Эта церемония, как того требовал обычай, сопровождалась прославлением Богоматери множеством поэтов, среди коих, окруженный своими «придворными», блистал Гонгора, так как он предварительно исключил из состава участников праздника всех толедских поэтов, друзей Лопе, в том числе и лучших, таких как Томас Тамайо де Варгас, пользовавшийся большим уважением в городе. Гонгора обеспечил не просто успех, а триумф тому течению или направлению, которое с того момента начали называть культеранизмом или культизмом, так как произведение, с коим выступил тогда Гонгора, именовалось «О почтении, высказанном Пресвятой Девой Святому Ильдефонсу» и было связано с культом Девы Марии. Для Гонгоры было очень важно довести до крайности концепцию восприятия поэзии, выдвинутую за сто лет до него гуманистом, эрудитом и поэтом Эррерой, проповедовавшим идею высокой, возвышенной поэзии. «Никто, — писал Эррера, — не может быть достоин звания благородного поэта, если написанное им доступно пониманию всех». Гонгора, идя по его стопам, ратовал за элитарную поэзию, поэзию для избранных, практически недоступную для понимания по крайней мере тех, кто не пожелает приложить усилия, чтобы расшифровать ее загадки, он заявлял довольно резко: «Не следует давать жемчуг свиньям» (что вполне соответствует русской пословице «метать бисер перед свиньями». — Ю. Р.). В произведении Гонгоры переплелось редкое, невероятное, странное и возвышенное, благодаря чему оно превратилось в нечто «загадочное», как определил Дамасо Алонсо, «где искусственное возведет себя в сущность, а мечта превратится в жизнь». Поиски утонченнейшего стиля, предназначенного путем применения чрезвычайно экспрессивных выражений породить лапидарнейшие формулировки, были направлены на то, чтобы при помощи этого вновь обретенного стиля покорить мир.
Однако если подобное видение поэзии при всем его преднамеренном герметизме и элитаризме резко противопоставлялось тем принципам, которыми руководствовался в своем творчестве Лопе, то самому Лопе это нисколько не мешало. В своей работе «Спор о новой поэзии» он писал: «Сей рыцарь, коего я знаю более двадцати лет, — самый редкостный
Лопе выражал свои мысли с несомненной прозорливостью и искренностью. Во имя своего восторженного преклонения перед поэзией Гонгоры он любой ценой жаждал добиться примирения и дружбы с тем, кого считал очень значительным поэтом. Он предпринял массу усилий к сближению, примером может служить предисловие к одной из пьес Лопе, посвященной автором Гонгоре, а именно к пьесе под названием «Тайная любовь, дошедшая до ревности». Лопе в предисловии к ней воздал Гонгоре почести, причем весьма подобострастно. Напомнив об одной истории, связанной с Александром Македонским, он передал любопытный диалог, который вели один из полководцев Александра и некий афинский художник по имени Дориклей, желавший подарить прославленному художнику Апеллесу портрет Венеры. «Какая странная идея, — удивился полководец. — Почему вы желаете сделать ему такой подарок?» — «Потому что вполне достаточно того, — ответил ему Дориклей, — чтобы великий Апеллес только подержал сей портрет в руках, чтобы он обрел вечную славу». «Вот почему, — писал Лопе, — я настоятельно желаю передать Вам, о властитель умов, мое скромное полотно, чтобы оно в Ваших руках обрело свою истинную цену».
Столь явное восхищение со стороны Лопе, чье имя в то время было у всех на устах, подразумевавшее и неспособность к злопамятству, конечно, было обращено не к педантам и трудолюбивым, но бездарным последователям Гонгоры, не к тем бесстыдным плагиаторам, что бесчестили ремесло поэта. Лопе, как строгий критик, бранил и порицал их «обезьяньи» сочинения (то есть словно списанные у других), их абсурдное и неуклюжее подражание, их тщетные попытки риторических воспроизведений чужих речей. «Эти поэты, — писал Лопе, — полагая, что подражают ему, создают чудовищ, они перегружают всяческими излишествами свой стиль, словно не довольствуясь тем, что нарумянили щеки, накладывают румяна еще и на нос, на лоб и уши». Лопе со всей силой и энергией своего разума и духа восстал против этих педантов, против их грубого элитаризма, против недоступности их текстов для понимания читателей, против неудобочитаемости этих текстов. «Поэзия, — писал Лопе, — должна быть доступной для всех тех, кто имеет к ней склонность; она не должна быть трудной для тех, кто ее читает, она должна быть трудной для тех, кто ее создает».
Лопе решительно и упорно сражался с этим умышленным осложнением стиля, делавшим текст «темным», то есть малопонятным. Конечно же его пьесы представляли самый большой интерес для его критиков. С огромным юмором и к великому удовольствию зрителей он представлял сцены, похожие на ту, что есть в его пьесе «Дружба и долг», где диалог ведут дворянин и поэт, желающий наняться в услужение. Будущему господину, спрашивающему, каков его стиль, простой или культеранистский, поэт отвечает: «Культеранистский, ваша светлость». И далее происходит такой диалог: «Прекрасно, ты станешь составлять мои секретные послания». — «Почему, ваша светлость?» — «Черт побери, потому что я буду уверен, что никто в них ничего не поймет!» Точно так же в одном очень остроумном сонете Лопе вернул на землю двух поэтов предыдущего столетия, прославившихся изяществом, простотой и совершенством: Боскана и Гарсиласо де ла Вега, того самого, что был в Испании так же знаменит, как Ронсар во Франции. Лопе привел их на постоялый двор, где разговаривали, следуя правилам нового стиля:
— Боскан, мы прибыли слишком поздно. Смогут ли нас устроить на ночлег?
— Так постучи, Гарсиласо.
— Кто там предстал?
— Смилуйтесь, откройте двум всадникам с Парнаса!
— Не может здесь ноктюрновать вооруженная палестра!
— Я не понимаю, что говорит служанка.
— Сударыня, что вы говорите?
— Что надобно стремиться к шири, ибо сии лимбы указывают на запад, а солнце обесцвечивает долю розы…
— Женщина, ты в своем уме? По какой причине ты отказываешь проезжему гостю?
— Что они сделали с языком? Здесь более не говорят на языке христиан.
— Пойдем отсюда, Боскан, мы сбились с пути.
Этот сонет, представленный в форме театральной сценки, имел такой огромный успех, что Лопе ввел его во многих вариантах в несколько комедий, в частности в комедию «Капеллан Пресвятой Девы». Отзвуки его можно найти и в романе «Доротея», опубликованном Лопе двадцать лет спустя; там есть сцена, в которой Сесар и Лудовико критикуют по всем правилам новый стиль и в конце сочиняют нечто вроде бурлеска.
Кишащий культеранизмом, друг Клаудио, Я с завтрашнего дня стану минотавристом. Я отбрасываю прочь испанскую фразу, И пусть все уединения следуют за мной. Как предшественник с сего дня я клянусь Именовать зарю Батистой или Иоанной, Море — муаровой тканью, лягушку — Водяной мухой, а пшеницу — злюкой золотой. Что это за стихи? Турецкие или древнегерманские? Читатель, рукоплещи им, ибо они Культуранистско-дьявольские!Популярность этих творений Лопе только раззадорила критиков, распускавших о нем по Мадриду злобные и язвительные слухи. В первых рядах этих критиков был Гонгора, покинувший Кордову, чтобы обосноваться в столице; он буквально посылал в адрес Лопе проклятия. Его эпигоны, одни только и задетые Лопе, казалось, не понимали, что слова Лопе были обращены только к ним, и сделали вид, что защищают своего господина и учителя. Однажды ночью на окне рабочего кабинета Лопе, выходившем на улицу, они написали огромными буквами: «Да здравствует Гонгора!»