Ложь
Шрифт:
– А Полкашка?
– оглядываясь, спросил Лева, и выражение лица у него сделалось такое, что мама поморщилась и сказала папе:
– Ну вот!.. Я тебе говорила, что будет!
– Давай-давай!
– с веселой развязностью подтолкнул Ефим Ефимович Левку чемоданчиком.
– Полкашку нашего Терентьев в следующий рейс обещал захватить. Идем-ка пока к поезду, на платформу...
– Папа, где Полкашка?.. Оставили?
– спросил Лева, чувствуя,
Он почти бежал по залу ожидания следом за отцом и заглядывал сбоку в его лицо - в это нехорошее, фальшиво добродушное, непроницаемое лицо взрослого человека, свысока обманывающего маленького.
– Я говорила!
– сказала мама, сочувствуя Леве, но вступаясь все-таки за отца.
– Левочка, не приставай к папе, сейчас не до капризов... Приедем на место, папа тебе достанет собаку лучше Полкашки.
– Овчарку куплю, породистую. Такую, как волк! Хочешь?..
– Они уже вышли на платформу.
– Пятый вагон вот тут остановится, ставьте вещи сюда, сказал отец.
Леве стало трудно дышать, трудно выговорить слово, и в то же время ему было необходимо сказать что-нибудь самое ужасное, оскорбительное, восстать против несправедливости отца, который его обманул, бросил друга лохматого, преданного до гроба Полкашку... И все, что он слышал, лежа под медвежьей шкурой, все, что лежало тяжелым камнем у него на сердце с того самого дня, слилось вместе в чувство, близкое к ненависти. И, глядя снизу вверх отцу в лицо, он раздельно выговорил:
– Я с тобой не поеду!
Это было так нелепо, что все замолчали, а мать слегка ахнула.
– Лева, мальчик, опомнись!..
Совершенно не зная еще, что будет делать, Лева повернулся и быстро пошел к выходу.
– Лева!.. Левка, кому я говорю!
– кричал ему вслед отец, но в его голосе было больше растерянности, чем угрозы. Наконец он кинулся сам следом за Левкой и, догнав его уже у выхода на площадь и начиная злиться, грубо схватил его за руку.
– Что с тобой случилось? Сейчас же говори.
Левка рванулся из его рук, но не смог вырваться и крикнул отцу:
– Потому что не надо... потому что лгать... лгать не надо!
Пассажиры оборачивались на них, и Лева сам не знал, куда и зачем он рвется, потому что все время понимал, что идти ему совершенно некуда и ехать все равно придется. Сцена получилась безобразная, и по лицу отца Лева вдруг ясно увидел: тот что-то понял, где-то мелькнуло в глазах у него неясное сознание, что не в одном Полкане дело, что в его отношениях с сыном случилось
Лева присел на корточки, схватил его поперек живота в обнимку и поднял, повторяя только: "Полкашка... Полкашка!.." - и прижимая его к себе так, что у того выпучились глаза и натужился живот. И тут Лева вдруг заревел вслух так, как не плакал еще ни разу с тех пор, как был маленький, три года назад.
Странное дело: именно в этот момент Левин папа не только не рассердился, но вдруг успокоился в одно мгновение и, как будто все так и надо было, сказал:
– Ну вот видишь? Все хорошо... Ах ты, животное, животное!.. Что ты с таким животным будешь делать?
– и погладил Полкашкину усатую морду с далеко высунутым языком и умильными глазами.
Так они и побежали все вместе через зал ожидания к платформе: отец впереди, Полкашка на руках у Левы - с бессильно мотающимися лапами, с длинным высунутым языком, которым он все пытался лизнуть Леву и готов был, наверное, в эту счастливую минуту облизать весь свет...
Когда поезд далеко уже ушел от станции, за окнами вагона побежала ровная степь и в глубокой синеве сумерек замелькали редкие огоньки, Полкашка, измученный передрягами прошедшего дня, спал под столиком за чемоданами, а Лева лежал, уткнувшись лбом в стену, покачиваясь на пружинах дивана.
Отец пил чай, долго мешая ложечкой, шуршал пергаментной бумагой, чавкал и что-то говорил маме. Потом сказал: "Левка, не спишь? Хочешь курицы кусочек?"
Лева слышал, но не ответил, ему не хотелось разговаривать с отцом. Ему и стыдно было за свою вспышку. И жалко отца за то, что тот, кажется, почти догадался. И, вспоминая медвежью шкуру, он думал о том, что все равно будет любить отца и жалеть его и, может быть, у них и будут еще общие игры и разговоры, но того отца, который у него был, которым он гордился перед всеми, гордого, безупречного, лучше всех на свете, - у него уже нет и никогда не будет.
1965