Лучшая зарубежная научная фантастика: Сумерки богов
Шрифт:
— Вы читали труды Гёделя о случайных числах, — сказал я. — Но разве индексальная выводимость не доказывает, что истинной случайности не существует, только хаос и сложность?
— Представьте себе мир, — начал Тируитт, — где науке пришлось развиваться без индексальной выводимости, мир, где науки основываются на повторяемых проверках физических, химических и биологических процессов или на наблюдении за миром. Без одиннадцатой и четырнадцатой теорем вы никогда не узнаете о комплектизонах, а потому не сможете эффективно изучить эти функции. В числах всего, о чем вы знаете, будет всегда оставаться случайный компонент, и вам придется использовать гёделевскую статистику. Возможно, она появится гораздо раньше, чем сейчас. Видите, насколько иной мир мы собираемся запустить?
— Не мы, а
— Половина населения Земли — рабы, и еще вам прекрасно известно, как процветает рынок предотвращения самоубийств. Что, если я решу добиться их согласия?
От этого вопроса я замер. Официально рабы не могли дать свое согласие ни на что — так гласил основной закон. Но если перемена в истории сделает раба Свободным — или даже Общинником, а то и Лийтом? Разве любой невольник не даст согласие на такое задним числом?
Я понял, чем Тируитт соблазнился, размышляя над этой проблемой. Это была захватывающая математика. Мне хотелось часами говорить о ней, но у Хорейси на лице показалось выражение, которое я видел довольно часто. Она была на грани срыва, именно сейчас, когда речь зашла о действительно интересной математике, поэтому я счел обсуждение технических подробностей не самой лучшей идеей.
— Так почему бы не получить согласие двух человек, — продолжил Тируитт, — одного Общинника и одного Лийта, глубоко вовлеченных в это дело? Кого мне иначе спрашивать? Всех? А как сложить воедино их мнения? Полагаю мы бы смогли собрать все ответы — сейчас, в Год Благодати две тысячи четырнадцатый, с сорок третьим Ланкастером на троне мира, я располагаю коммуникационной системой, которая позволяет мне связаться с почти миллиардом христиан на всех континентах, с каждым сыном Адама и каждой дочерью Евы, Лийтом или Общинником, рабом или Свободным, эспанцем, расским, франшем, англичанином, а также со всеми малыми народами. Я бы мог использовать эту чудесную систему связи, дабы позвонить каждому них и спросить: «Не хотели бы вы исчезнуть или же стать кем–то совсем другим, потому что мир, что придет на смену этому, будет лучше, пусть вы можете и не понять почему?» Я также не сомневаюсь и говорю сейчас как математик, что мне бы удалось изобрести некий оригинальный способ выражения всех их потаенных мыслей, страхов и надежд путем одной общей мысли, как иногда пытается сделать парламент и как, по утверждениям ученых, делали афиняне и римляне; возможно, процесс будет очень простым, подобным вынесению вердикта судом присяжных. Но почему–то подобная перспектива меня отвращает; я не думаю, что решение, вынесенное на основе поднятых рук, обязательно будет наилучшим, — подобная идея, кажется, может легко стать ловушкой для слабоумных. Решение одного человека или нескольких, умеренно мудрых, милосердных и добрых, кажется мне лучше решения, вынесенного миллионом равнодушных.
Потому я решил следовать модели, которую мне показал Альварес Перон. Я был призван стать тем, кто олицетворяет всех в моем времени и всех, кто придет после, всех, кому выбора не дали; Альварес сказал мне: «Вот мои причины, выбирай», — и я выбрал.
Отчасти мой выбор был продиктован тем, что в нем таилась возможность передоверить некую долю решения вам. Мы находимся в последних днях или неделях от вашего возможного согласия. Если вы не сделаете выбор, то все изменится бесповоротно; если вы полностью согласитесь со мной, то все останется как есть; если же вы примете иное решение, то можете попытаться меня остановить, мы начнем сражаться и увидим, кто сильнее. Но я предлагаю вам двоим — и только вам — шанс, один–единственный шанс отменить мой выбор, так как вы заинтересованы в этом. Вы сейчас олицетворяете тех, кто, возможно, никогда не будет существовать или станет кем–то совсем другим; я расскажу, что будет, если вы исчезнете, и тогда вы решите, стоит ли оно того.
— Решив умереть? — спросила Хорейси.
— Нет, не умереть, — сказал я. Сейчас наступил момент, когда слова вносили путаницу, так как в них сочеталось множество логически противоречивых значений, а для Хорейси значение имели только слова. — Когда душа начинает существовать, у нее нет иного выхода из бытия, кроме смерти, но, когда душа не существует вообще, испытывать смерть некому. Поэтому мистер Тируитт предлагает нам шанс попробовать быть тогда, когда все уймется; существует лишь одно время, и в любой конкретный момент мы либо есть, либо — нет, но перехода — то есть смерти — между существованием и несуществованием мы не испытаем.
Я наблюдал за Хорейси, пытаясь выяснить, понимает она меня или нет, и если понимает, то что чувствует по этому поводу; только я мог прочесть ее мимику, но из нас лишь она знала толк в человеческих чувствах, а по моему мнению, главный вопрос нашего согласия (или несогласия) заключался в том, что по этому поводу должны или не должны испытывать христианские души — а это скорее епархия Хорейси, а не моя.
Она склонила голову, направив в мою сторону не глаза, а уши; ее римановы устройства исчезли, она носила темные очки, скрывавшие незрячие глаза. Рядом с ней на поводке сидел большой пес. Риман. Я вспомнил, так его звали.
— Я слепа с рождения, Растигеват, — сказала Хорейси, — но храню яркие воспоминания о том, какое у тебя лицо, когда ты грустный, или когда отпускаешь одну из своих ужасных шуточек, или когда беспокоишься обо мне. И я пытаюсь удержать каждую деталь, мелочь, но они ускользают. И так будет со всеми?
— Скорее всего, — ответил я.
— Тогда, магистр Тируитт, как вы можете просить нас отдать все это? И как Перон убедил вас в том, что вы сами должны так поступить?
Фрэнк вздохнул:
— Все будет гораздо труднее, чем я думал, а я подозревал, что легко не получится. — Он помедлил, машинально поглаживая обрубок большого пальца, а потом продолжил: — Человек, известный вам как Перон — странно думать, что настоящее имя такого гения окажется навсегда утерянным, — сделал открытие, над которым всю свою жизнь бились Эйнштейн, Копленд и Тьюринг. Перон наконец объединил материю и смысл в одной теории и с помощью нее смог достоверно посчитать саму осмысленность — узнать, сколько смысла содержится в нашем горизонте событий, а также сколько было и сколько могло быть. Я уже вижу, мистер Растигеват, что познания в физике и логике испаряются из вашей памяти, и вы не сможете удержать идеи, способные помочь вам понять меня; поэтому не возражайте, иначе мы лишь зря потратим время.
В основе вещи и идеи суть одно; смысл в душе и каузальность во вселенной суть одно. Перон расколол этот невозможный орешек, — если я останусь здесь и проживу достаточно долго, то с большим трудом доберусь до точки, которой достиг он, но глубоко сомневаюсь, что появится хоть кто–нибудь, кому я смогу передать это знание. И в результате Перон выяснил, что христианская Европа совершила ужасную ошибку: когда Генри Шестой Английский стал Генри Первым, королем всего света, и повелел, чтобы мир либо был под властью папы, либо гнил в земле, а его воздушные корабли начали Великую чистку, дабы создать пустоту, где могли бы расти христиане Европы… он делал лишь то, что совершила бы любая цивилизация его времени… он не чувствовал зла или греха, не видел причины хотя бы немного поразмыслить над своими деяниями. Несколько тысяч сохраненных тел в сосудах с формальдегидом и по большей части нечитаемые книги этих народов, ибо у них были книги, да и те сберегли, лишь прислушавшись к мольбам Максвелла, — это все, что осталось, но даже в помыслах своих люди того времени не хотели сохранить больше.
Хорейси, казалось, собралась, держа оборону, и возразила:
— Халиф, султан, императоры Пекина, Тимбукту или Куско приняли бы такое же решение.
— Это так. Если открыть индексальную выводимость достаточно рано, то любая культура, получившая ее, в результате сотворит для себя пустой мир. Судьба, здесь я согласен. — Тируитт поднял руки, забыв, что из–за каузопропагации его собеседница уже ослепла; я и сам пытался вспомнить название тех огромных, похожих на шары глаз, что когда–то украшали ее лицо, с их помощью она могла меня видеть. Риман грустно и взволнованно ерзал рядом. Старый пес он был с ней всегда, с самого первого дня, когда я встретил Хорейси в академии ФБИ, и кости его уже стали хрупкими и доставляли немало неудобств.