Лучшее лето в её жизни
Шрифт:
Паулу наливает в ложку желтую маслянистую жидкость и осторожно, чтобы не расплескать, идет с нею в ванную.
При виде него Манана немедленно ныряет с головой, но тут же выныривает, фыркая и отплевываясь.
– Давай, – говорит Паулу и подносит ей ложку, – открывай рот.
– Не хочу, – бубнит Манана, мотая головой и не разжимая рта. – Невкусно!
– Зато полезно. Давай-давай, а то ты вчера опять сток забила чешуёй. Если не будешь принимать витамины, у тебя весь хвост облезет, как в прошлом году.
Круглые Мананины глаза наливаются слезами, она выхватывает у Паулу ложку, швыряет ее через всю ванную,
– Ну, Манана, – растерянно бормочет Паулу, присаживаясь на край ванны. – Ну что с тобой сегодня?
Манана приподнимается и порывисто обнимает Паулу за шею. Паулу нежно гладит ее по длинным мокрым волосам.
– Я хочу… ножки! – сквозь слезы выговаривает она.
Свинка
– Почему она не ест? – расстроенно спрашивает Моника. – Ну почему же она не ест?!
Моника расстелила на скамейке бумажную салфетку, поставила на нее крошечную фарфоровую свинку – почти совсем круглую, бело-розовую, улыбающуюся – и уже десять минут подносит к нарисованному пятачку то кусочек пиццы с грибами, то помидорку черри.
Еще одну помидорку она сунула себе в рот, но пока не раскусила, перекатывает ее за щекой, как леденец.
– Несколько дней уже, – потерянно говорит Моника и кладет пиццу на салфетку. – Как ты думаешь, что с ней? Может, она не любит пиццу? Может, надо было купить гамбургер?
Успокойся, Моника, молчу я. Успокойся, пожалуйста. Она и не должна есть. Ты посмотри на нее: она же неживая. Она просто фарфоровая безделушка. Безделушки не едят пиццы. И гамбургеров не едят. Чего ты, в самом деле?
– Сама ты – безделушка! – Моника воинственно вздергивает подбородок. – Раньше-то она ела! На той неделе еще ела! Салат ела, и бутерброд, и еще шоколадный мусс! Два мусса – вначале свой, а потом мой!
Я думаю, тебе показалось, молчу я. Вряд ли она съела бутерброд, салат и два мусса. Скорее всего, ты их сама съела и не заметила. В задумчивости. Знаешь же, как это бывает.
– Не знаю, – сердито говорит Моника. – У меня такого не бывает. Это, может, ты ешь и не замечаешь, а я… – Моника берет с салфетки пиццу и снова начинает тыкать ею в нос свинке. – Ну поешь, миленькая, – просит она, – пожалуйста, поешь! Тебе обязательно надо поесть! Хоть капельку!
Моника, молчу я. Моника, не сходи с ума. Прекрати кормить фарфоровую свинью. Прекрати, Моника, Моника, прекрати, Моника…
– Не ест… – Моника прерывисто вздыхает и встает со скамейки. – Не хочет. А знаешь, как ела, когда я ее только нашла? Оооооо… ты б видела! Больше меня! – Моника кладет пиццу на салфетку. Потом достает изо рта помидорку черри, обтирает ее о свитер и кладет рядом с пиццей. – Пойду я, ладно? Устала очень, а еще дела всякие…
Эй, молчу я. Свинку-то возьми! Подумаешь, не ест. Не выбрасывать же из-за этого бедную безделушку!
Моника
– Нет, – говорит она. – Не возьму. Ей у меня надоело. Ты только проследи, пожалуйста, чтобы ее кто-нибудь хороший нашел, ладно?
Ладно, растерянно молчу я. Прослежу.
– И не называй ее безделушкой! – кричит Моника и машет мне рукой.
– Ну что? – спрашиваю я. – Доигралась? Свинья ты. Монику расстроила.
– Так надо, – хмуро отвечает свинка, нюхая оставленный Моникой кусочек пиццы. – А Моника твоя переживет.
Высокомерно пожимаю плечами и отворачиваюсь. Не спорить же с фарфоровой безделушкой. Может, ей и правда надо.
Через несколько секунд со скамейки раздается громкое чавканье.
– О, твоя голодовка закончилась! – говорю я ехидно. – Приятного аппетита!
Но фарфоровая свинка меня не слышит.
– Какая гадость, – бормочет она с набитым ртом, – терпеть не могу холодную пиццу.
Обезьянка
– Ты пойдешь на выставку? – спросила меня моя соседка по квартире Нанда Абукассиш, бесцеремонно копаясь в вещах, разложенных на моем туалетном столике (на самом деле у меня нет туалетного столика, но, когда я заняла эту комнату, я повесила над комодом круглое зеркало, с одной стороны оно нормальное, а с другой – увеличительное, чтобы можно было как следует рассматривать свой нос после ванны. А на самом комоде поставила мозаичную египетскую шкатулку с украшениями, положила кремы – для лица, для тела и один, с экстрактом шелка, для зоны декольте, а еще расческу, маникюрный набор и прочие мелочи, совершенно необходимые любой девушке).
– Ой, какая прелесть! – сказала Нанда, вытаскивая из шкатулки маленькую белую обезьянку с абсолютно живой рожицей. Обезьянку пару дней назад прямо при мне вырезал пожилой негр из клыка бородавочника. Негр хотел за фигурку пятнадцать евро, но у меня не было пятнадцати, и он продал мне ее за двенадцать пятьдесят, билет на метро и шоколадку. – Где взяла?
Я отобрала у Нанды обезьянку, положила ее обратно в шкатулку, закрыла шкатулку на ключик, а ключик вытащила и спрятала в медальон. Просто так, чтобы позлить Нанду. Нанда показала мне язык и взяла с комода расческу.
– Ну так что? – спросила она, начесывая челку на глаза. – Ты пойдешь на выставку?
На все выставки нас водит Нандин приятель – Вашку Диогу. Или Диогу Вашку, я все время забываю, что из этого имя, а что – фамилия, а спрашивать как-то неловко.
Вашку – художник и, естественно, гений (все Нандины приятели – гении. По крайней мере, пока они еще приятели). В благодарность за то, что мы его пустили пожить в нашей гостиной, Вашку подарил нам две картинки. Нанде – «Любовь и разлитый кофе по отношению к проходящей Вечности»: две белые кляксы на черном фоне. А мне – «Жили долго и умерли в один день»: что-то вроде клубничного торта, если на нем как следует посидеть. Нанда утверждает, что картинки прекрасные, а я ничего не понимаю в современной живописи. Хорошо, допустим, но что можно понять в двух кляксах?!