Лучшие страхи года
Шрифт:
Домик стоит, сверкает, и звуки оттуда всякие. У меня тут же слюнки потекли: ведь не услышат же они меня за шумом этим?
Я крадусь мимо свинарника туда, где низко свисает скат разлапистой крыши. Отламываю кусман с мою руку. Тут же дранка, которая на нем держалась, скользит; беззвучно хватаю ее второй рукою и к крыше прикладываю. Пылетуха стонет. Что-то внутри со стуком валится, она стонет снова, а Гриннан с усилием над чем-то пыхтит. Я бегу прочь от всего этого шума, и белая глина у меня в кулаке — как ломоть пирога. Бегу назад
Пытаюсь заснуть, но здесь, среди корней, неудобно, и я все-таки слышу, что в доме делается. Гриннан изо всех сил трудится, все слова ей говорит, что мне говаривал, оскорбляет по-всякому.
— Тебе нравится, — говорит он с отвращением. — Развратница, мерзкая блядь.
А она охает под ним, — не так, как я, а так, будто ей действительно нравится. Я лежу тихо, думаю. Ей взаправду нравится? Может, и мне тогда нравится тоже? А если так, то почему Гриннан об этом знает, а я нет? Она издает какой-то звук, соглашаясь со всем, что он там сказал.
— Сильнее, сильнее, — просит она. — Вдарь, пока я не лопну! Сильнее!
Они все трудятся и трудятся, пока я совсем не отчаиваюсь — они ж никогда это не закончат!
Я поднимаюсь и обхожу сначала свинарник, потом птичник. За ним — скудные грядки, на них сами по себе растут дикие тыквы, а по краям, темной пеной, — кусты ежевики. Может, здесь земля помягче будет? Если я навалю достаточно этой гибкой лозы, если соберу тыквы в кучу и в нее зароюсь…
Но то, что в моей руке — не бледная крошка-тыква, а бледный череп какой-то крошки…
Гриннан и пылетуха в домишке хором рычат, и опять там что-то бьется с грохотом.
Череп этот — цвета белой глины, но твердый, несъедобный, хотя, когда я его поворачиваю, в лунном свете замечаю отметины от зубов: кто-то все-таки пробовал.
Высокие, резкие крики: громкий — ведьмин, хныкающий — Гриннана.
Загребаю пригоршню земли, чтобы сжевать, но в ней кость — длинная, белая, сухая. Смотрю, как земля с нее ссыпается. И вот я, скорчившись, сижу здесь, на череп и на кость глазею, пока те двое друг с другом в домишке заканчивают.
Они сейчас лягут спать — но меня ко сну больше не тянет. Звезды со своей карты пробивают гвоздями мой череп, и голова полнится темной ясностью. Уверившись, что они заснули, я загребаю первый ломоть земли и начинаю копать.
— Позволь мне сходить за пылетухой, — шептал батюшка, — хоть на сей раз.
— Я сделала это дважды, и сделаю снова. Не вздумай приводить сюда ведьму! — Голос матушки был сдавленным, будто младенчик пытался выйти из горла, а не из чресел.
— Но нонешний раз не такой, как другие! — в отчаянии воскликнул он после новых ее схваток. — Говорят, она все знает о детках. То и дело принимает их.
— Принимает
Так она и сделала, умерла, и наш новый братик или сестренка — тоже, внутри нее. Мы не знали, кто это был.
— У нас родится еще одна маленькая Киртель? — спрашивал, бывало, наш ясноглазый батюшка, сидя перед сном у очага. — Или еще один крошка-лесоруб вроде Ганса?
Это казалось так важно. Даже когда младенчик умер, я все равно хотел знать.
— Что толку-то? — рыдал батюшка. — Он же наружу к нам не вышел, чтобы мы на него глянули!
Я устыдился и замолчал.
И куда позже, входя в почерневшие города, где мужчину от женщины можно было отличить лишь по фасону шляпы, или по ленте для волос, волочащейся за ними в пыли, или по изношенному переднику, или, что хуже всего, по сморщенным ошметкам, болтающимся меж голых ног… Куда позже я понял, что пол младенца — ничтожнейшая малость. Вообще ничего не значащая.
Я прихожу в себя, а они все еще заняты друг другом. Две полоски земли прилепили губы и щеки к зубам. Так крепко, что приходится выковыривать землю пальцем. О чем я только думал минувшей ночью? Я сажусь. Кости свалены грудой позади меня, а черепа — отдельной кучкой. Вспоминаю: это, чтобы сосчитать их. А думал я вот о чем — где она сыскала всех этих детей? Мы с Киртель брели сюда много дней, это точно. В мире будто и не было ничего, кроме деревьев, и сов, и лис, и того оленя… Ночью Киртель боялась летучих мышей, но я ни одной не видал. И людей мы не видели, ни одного, хоть мы их и искали, ведь потому-то и к домику пылетухи вышли, глупые такие.
Но что я делать-то изготовился? О чем я думал, эти кучи складывая? Сначала хотел я собрать все кусочки Киртель. Но потом еще один череп подвернулся, и я подумал: «Может, этот больше Киртель по размеру подходит?» А затем, череп за черепом, я рыл и копал, грыз эту землю, слюнями истекал, через нос дышал, а кости, казалось, сами из земли навстречу мне вставали… Тянулись к луне — как дерево к солнцу среди других деревьев стремится, поднимается, тоненькое, пока не находит довольно света, чтобы веточки расправить… Тянулись ко мне, будто думали: «Вот наконец кто-то нам поможет».
Подбираю ближайший череп. Который из них — сестрицы моей? Даже если б я мог отличить по черепу девочку от мальчика. Здесь ли вообще ее косточки? Может, она все еще в могиле своей под ежевикой, где колючки копать не давали?
Теперь у меня по черепу в каждой руке, будто на рынке два кочана капустных взвешиваю — какой тяжелее? И тут я понимаю: изменилось что-то. Тс-с! Слушай!
Свиньи. Пылетуха — сама хрюкает, как свинья. Как и у них, складу никакого нет, охи и вздохи без всякого порядку. И я…