Луг
Шрифт:
Рушится стена… За ней другая, третья: глухой гул целый город превращается в развалины.
…Разгулялся ночной ветер.
Мир притих.
Днем снесли Лондон. Разрушили Порт-Саид. Выдернули гвозди из Сан-Франциско. Перестал существовать Глазго.
Их нет больше, исчезли навсегда.
Ветер негромко стучит досками, кружится маленькими смерчами песок.
На дороге, ведущей к сумрачным развалинам, появляется старик — ночной сторож. Он идет к высокой проволочной ограде, отворяет калитку и смотрит.
Вот в лунном сиянии Александрия, Москва, Нью-Йорк.
Несколько часов назад старик сам видел, как это происходило: видел машину, которая с ревом подкатила к ограде, видел стройных загорелых мужчин в машине, мужчин в элегантных черных костюмах, с блестящими золочеными запонками, толстыми золотыми браслетами ручных часов, ослепительными кольцами; мужчин, которые прикуривали от ювелирных зажигалок…
— Вот, смотрите, джентльмены, во что все превратилось. Все ветер да непогода.
— Да, да, мистер Дуглас, сплошная рухлядь, сэр.
— Может быть, еще удастся спасти Париж.
— Да, сэр!
— Постой… черт подери! Да он размок от дождя! Вот вам и Голливуд! Сносите! Расчищайте до конца! Этот участок нам пригодится. Сегодня же присылайте рабочих!
— Есть, сэр… мистер Дуглас!
Машина взвыла и исчезла.
И вот — ночь. Старый ночной сторож подходит к калитке.
Он вспоминает, что было потом, когда предвечернюю тишину нарушили рабочие.
Стук, грохот, треск, гром падения. Пыль и гул, гул и пыль!
Весь мир трещал по швам и рассыпался, роняя гвозди, перекладины, барельефы, рамы, целлулоидные окна; город за городом, город за городом рушились наземь и замирали.
Легкое трепетание… нарастающий, затем стихающий гром… и опять лишь легкий ветерок.
Ночной сторож медленно бредет по пустынным улицам.
Вот он в Багдаде: причудливые лохмотья дервишей, в узких окнах женская улыбка под чадрой и глаза, ясные, как сапфиры.
Ветер несет песок и конфетти.
Женщины и дервиши пропадают.
И снова кругом балки и жерди, папье-маше, холст с масляной краской, реквизит с маркой компании, и за фасадами строений — ничего, только ночь, звезды, космос.
Старик достает из ящика для инструментов молоток и горсть длинных гвоздей, потом роется в строительном мусоре, пока не находит с десяток хороших, крепких досок и немного целого холста. Он берет шершавыми пальцами блестящие стальные гвозди, гвозди с маленькими шляпками.
И начинает сколачивать Лондон, стучит и стучит… Доска за доской, стена за стеной, окно за окном, стук-стук, громче, громче, сталь о сталь, сталь в дерево, дерево ввысь — работает час за часом, до полуночи, без передышки, стучит, приставляет, опять стучит.
— Эй, вы!
Старик останавливается.
— Эй, сторож!
Из темноты выбегает незнакомец. Он в комбинезоне, он кричит:
— Эй, вы, как вас там?
Старик поворачивается.
— Моя фамилия Смит.
— О’кей, Смит, что это вы тут затеяли?
Ночной сторож спокойно глядит на чужака.
— Кто вы?
— Келли, бригадир.
Старик кивает.
— Ага, вы из тех, что все сносят. Сегодня вы немало успели. Вот и сидели бы дома, хвастали этим.
Келли откашливается, сплевывает.
— Я проверял механизмы там, где Сингапур… — Он вытирает губы. — А вы, Смит, чем вы тут занимаетесь, черт возьми? Положите-ка молоток. Да ведь вы опять все сколачиваете! Мы сносим, а вы снова строите. Вы что, рехнулись?
Старик кивает.
— Возможно. Но ведь кому-то надо восстанавливать.
— Послушайте, Смит. Я делаю свое дело, вы делаете свое и всем хорошо. Я не могу вам позволить заниматься ерундой, ясно? Так и знайте, я доложу мистеру Дугласу.
Старик продолжает стучать молотком.
— Позвоните ему. Вызовите его сюда. Я с ним поговорю. Это он рехнулся.
Келли хохочет.
— Вы смеетесь? Дуглас не станет говорить с первым встречным. — Он делает рукой пренебрежительный жест, потом наклоняется, изучая работу Смита. — Эй, что за черт! Какие у вас гвозди? Маленькие шляпки! Кончайте! Нам их завтра выдергивать! Смит оборачивается и смотрит на Келли.
— Ясное дело, разве мир сколотишь гвоздями с большими шляпками? Их слишком легко выдернуть. Тут нужен другой гвоздь, с маленькой шляпкой, да и вколачивать надо как следует. Вот так!
Он сильно бьет по гвоздю, так что тот совершенно уходит в дерево.
Келли подбоченивается.
— Предупреждаю в последний раз. Кончайте это дело, и все будет шито-крыто.
— Молодой человек, — говорит ночной сторож, заколачивая очередной гвоздь, задумывается и снова говорит: — Я бывал здесь задолго до того, как вы родились. Я приходил сюда, когда тут не было ничего — один сплошной луг. Подует ветер, и по лугу бегут волны… Больше тридцати лет я наблюдал, как все это вырастает, как здесь вырастает целый мир. Я жил этим. Я был счастлив. Только здесь для меня настоящий мир. Тот мир, за оградой, — место, куда я хожу спать. У меня маленькая комнатка в доме на маленькой улочке, я вижу газетные заголовки, читаю о войне, о чужих, недобрых людях. А здесь? Здесь собраны все страны и все дышит покоем. Давно уже я брожу по этим городам. Захотелось — закусываю в час ночи в баре на Елисейских полях! Захотелось — выпил отличного амонтильядо в летнем кафе в Мадриде. А то могу вместе с каменными истуканами вон там, наверху, — видите, под крышей собора Парижской богоматери? — порассуждать о важных государственных делах и принимать мудрые политические решения!
— Да, да, дед, точно. — Келли нетерпеливо машет рукой.
— А тут появляетесь вы и превращаете все в развалины. Оставляете лишь тот мир, снаружи, где не представляют себе, что значит жить в согласии, не знают и сотой доли того, что узнал я в этом краю. Пришли и принялись все сокрушать… Вы, с вашей бригадой — чем вы гордитесь? Тем, что сносите… Рушите села, города, целые страны!
— У меня семья, — говорит Келли. — Мне надо кормить жену и детей.
— Вот, вот, все так говорят. У каждого жена и дети. И поэтому истребляют, кромсают, убивают. Дескать, приказ! Дескать, велели! Мол, вынуждены!