Луна звенит (Рассказы)
Шрифт:
А отец устало и гневно, словно ему опостылело все, уставился на жену и просипел, выдавив из себя:
— Об деле подумать следует.
— Вот, — сказал Иван, успокаиваясь, — правильно. Хорошо вам там будет. И сыты вы будете и в тепле. И мы тоже довольны будем.
— Подумать надо, — сказал старик.
А мать все с той же робкой виноватостью и сомнением смотрела на сына и на своего старика.
— Так что, — вдруг спросил отец, задыхаясь хрипом, — отбирают?
— Да нет, конечно, но, сам понимаешь… Теперь такой момент… Успевай оглядываться.
Он распахнул облупившиеся рамы и услышал скворца, который пел на бронзовой рябине: и верещал он, и посвистывал, и скрипел, как внучок. Было тепло на улице, сыро и туманно. Он увидел отсюда дом своей дочери, серую покатую крышу и оседланную лошадь у крыльца.
— Генка, что ль? — спросил он громко.
Мать подошла, оперлась рукой на его спину и выглянула тоже в окошко.
— Не он, — сказала. — Это директор совхоза. Поздравить, видать, приехал. Его лошадь-то.
— Ну?! — сказал Иван удивленно. — Неужели поздравить?
— Поздравить.
— Ах, какой молодец! Вот это молодец! — сказал Иван и неохотно вернулся к столу, в серые сумерки избы. — В самом деле? Не верится даже… Новый, что ль?
Мать смотрела на сына, ласково морщась в улыбке, и молча кивала.
— Выпить бы с ним по этому случаю! — говорил Иван восторженно, вновь заражаясь праздничным весельем. — А, мам? Выпить бы с ним… Хороший, видать, человек.
Отец напрягся, зашевелил пальцами и сказал:
— Ко мне советоваться приходит о земле…
Умолкнул, а пальцы его шевелились на клеенке, словно щупали ее слепо.
В доме было пасмурно, и распахнутое окошко не в силах было впустить сюда, в избу, свежесть и шум весеннего дня, его свет и радость. За окошком был другой мир, доступный и благодатный. Представился уже случай уйти из избы в тот мир, забыться опять с молодыми, но Иван сидел за столом, курил, тяготился и не мог уйти, ощущая непонятную вину перед стариками.
Он почувствовал пьяность свою и понял, что еще опьянеет, потому что жалостливые мысли какие-то уже угнетали его, будоражили и воскрешали былое.
— Не обижает он вас? — спросил Иван у матери.
— Ктой-то? — спросила мать.
— Директор…
— Что ты! Ну как же… Пенсию нам вот назначили… Что ты! — говорила мать, поднимаясь. — Он и на войне был, и раненный был, и контуженный, щека у него вздрагивает… Контуженный. Вот, значит… Не-ет, что ты! Довольные мы…
Отец ловил каждое слово, покачиваясь от трудного дыхания, кивал согласно, и Иван понял, что никогда, наверное, не сможет привыкнуть и не захочет смотреть на мученическую его молчаливость, на гнев его глаз и покой омертвелого лица, на блеск натянутых скул и деревянное равнодушие лба, над которым со странной живостью завихрился
— Иди ложись, — сказала ему мать. — Землей взялся…
Пальцы его стали ощупывать клеенку, руки напряглись, и он покорно поднялся и пошел, ни слова не сказав и не оглянувшись, к кровати.
— Не уподи! — сказала ему мать.
— Уподу! — откликнулся он с жутью в голосе.
Но и мать и сын поняли, что он шутил, отвечая так, и улыбнулись.
— Уподешь, так и не встанешь, — сказала мать шутейно.
Отец уже укладывался, сопел, взмыкивал по-бычьи, ворчал, постанывал, кряхтел и сказал, наконец, с каким-то отчаянием, с вибрирующим и высоким звуком в голосе:
— Не уподу, не бойсь! Пугает меня, совсем уж запугала… Уподешь, уподешь… Вот не уподу! Игоречка еще нянчить буду. Наладила одно: «Уподешь, уподешь…» Тьфу!
— На койке ты бедовый, — сказала ему мать. — Когда лежишь.
— Тьфу ты! — откликнулся отец. — Была бедовость, да вышла, на койке-то бедовость моя вышла. Молодого себе сыщи.
Мать ахнула, засмеялась и, отворачиваясь, прятала лицо от сына. Она тоже выпила водочки и теперь, охмелев, была расположена к шутке, к веселью.
И сказала своему:
— Постыдился бы, бессовестный, при сыне-то…
А Ивану радостно было слышать вдруг шутки эти — немудреные и грубые, и еще оттого стало радостно, что сам он смущался по-ребячьи от этих родительских шуток. Он похохатывал, барабанил по столу пальцами и, смеясь, одобрял отца:
— Вот, вот, — говорил он смущенно. — Ты за ней гляди, заведет себе хахаля молодого.
А мать смеялась молодо и говорила:
— Ой, Ванька, пьяная я совсем.
Когда он снова выглянул в окно, лошади уже не было у крыльца, а солнце, распарив землю, просматривалось шаром в мутных и влажных, потеплевших к вечеру небесах.
— Счастливый я, мать, человек! — сказал он нежно. — Сам дед, а еще родители живы. Счастливый я, право! А вот скоро совсем буду счастлив, когда вы ко мне с отцом на дачу переберетесь… Да. А сейчас пойду-ка я к молодым! А спать вернусь. Ты приходи туда… и отца тащи.
Мать смотрела на него умиленно, и глаза ее слабые заблестели вдруг обманчивой, слезной благодарностью.
— Как ты сам-то с женой живешь? — спросила она. — Хорошо? Гляжу — упитанный ты.
— Хорошо, — сказал Иван.
— А чего она к нам не приедет?
— Вот приедем теперь за вами. Познакомимся…
— Хоть бы взглянуть на жену-то молодую. Нюра — та рядом была…
— Не надо, — сказал Иван, тронув ее плечо. — Не могу про то вспоминать. Сколько прошло, а не могу… Я ее смерть представляю, глазами вижу, только вспомню… И словно бы я виноватый. Зачем ты о ней?!
Он замялся, нахмурился, опасаясь, что мать не поймет его, но мать засуетилась, стала его выпроваживать ласково, поглаживать по спине, подталкивать. Отец молчал, лежа за перегородкой, которая делила избу на две комнаты, не до потолка, а в полстены от печи до простенка между окон. И вдруг сказал громким, каркающим голосом: