Луноцвет
Шрифт:
А объект был сутулый, с очень тонкими злыми губами, но с чудесными, цвета желтой осенней листвы, волнистыми волосами, кареглазый. А имя-то, имя… одно чего стоит: Игорь! С ума сойти можно. Но, как видите, не сошла. Мы с ним не были даже знакомы. Впоследствии никуда золотоволосый Игорь не уехал, мне достаточно было проводить его в стихах, мысленно. Я отправила его так далеко, что он больше оттуда уже не вернулся. И прекрасно! Есть еще и другие хорошие люди, есть еще и другие хорошие темы, И есть окружающий мир и какое-то внутреннее беспокойство оттого, что у многих предметов и явлений имеется и второй, ускользающий, скрытый смысл, до которого хочется докопаться.
Мальчик бегал с мячом. Оба были розовые и круглые. Все дети завидовали его игрушке. ИУ нас зимы в длинных белых хрусталиках инея, в одевающих улицы, ветви деревьев, провода. Город весь, как из сказки, в бахроме из сосулек и прочищен, продут по асфальту, отполирован до блеска. На улице по тротуарам идешь с осторожностью, как по зеркальной витрине. Недаром Ахматова написала о нашем городе и о нашей зиме: «По хрусталям я прохожу несмело. Узорных санок так неверен бег…» Он не может не тронуть, прозрачный, звенящий декабрь или январь с волшебными зеркалами дорог, с отягченными бусами, льдистыми ветками. Но я знаменитых ахматовских стихов о своем родном городе тогда еще не читала, поэтому и рискую писать об увиденном по-своему, в лад шагам по Проспекту, по Кировской, по Красноармейской:
Декабрь, а над городом дождик… Покрылись ледком тротуары, Стеклянные ветви деревьев Роняют серебряный звон. Спешат по асфальту машины, Ласкаются встречные пары, К подругам пришли любимые, Ко мне не пришел только он…Потом я отбросила это стихотворение — не понравился его размер. Он немного пришаркивающий, в лад не мне, не моему настроению, а фланирующей возле Кольцовского сквера публике. Моим стало вьюжное, снежное, когда намело до колен, а потом открылось высокое небо — и все в белом, и на каждом столбе как будто сидит, затаившись, песец, а где, расшалившись, распустил и белый хвост. Все ветки мохнатые, и даже афиша, надорванная метелью, тоже выставила белые ушки.
Еще долго я буду кружить в этой теме, как белка в колесе. Еще долго заснеженный город, в тихом инее, в талых лужах, в туманах, в синем солнечном свете то ранних, то поздних безрадостных осеней и ликующих весен, навеет мне и простую строку, и темную, горькую, чуть вычурную от желания что-то сказать и от неумения это сделать:
Для тебя одного я хранила цветов аромат, Я тебе посвящала свой первый, ласкающий стих. Время шло и прошло. В оголенный, испуганный сад Ветер кинул листву и покорной собакой утих. Город жил под туманом, в огнях голубых фонарей, И туман, серебрясь, осаждался на руки и мех. Ты с другою шутил, торопясь пройти поскорей, Я услышала вслед твой обидный и деланный смех. Я шагнула под тень одного из седых тополей, И в фигуре моей были гордость и вызов на бой, И, наверно, не случайно — от резкого ветра с полей — Навернулись вдруг слезы. И в сердце ударила боль. Я ушла, в мокрый мех зарывая лицо и глаза, Расплывались в тумане огни голубых фонарей. И решила тогда я, что жизнь — это гром и гроза И что жизни моей не шагать по дороге твоей. Горевать я не стану. Я сердце сожму, как в тиски, Я заставлю его онеметь, помертветь, замолчать… Чтоб оно не задохлось от темной, нездешней тоски, Будут только глаза мои молча во мраке кричать.Это время моей жизни тогда осложнялось не только какими-то объективными неприятностями и случайностями, но и собственными моими
Эти последние два-три года моей предвоенной жизни отмечены странной двойственностью отношений с людьми. Писатели, взрослые, умные люди, мужчины и женщины, разговаривают со мной то ласково, добродушно, а то уважительно, как со взрослой, — я печатаюсь уже года два, сначала в пионерской газете, потом в молодежной, а теперь уже в местном литературном альманахе. А в школе — я все еще девочка, подросток, даже девчонка.
Помню: поздняя осень, унылые погребальные дроги еле тащатся по Чернавскому мосту через реку, на новое кладбище. Ветер ледяной, промозглый, пополам с дождем и снегом. Мы хороним поэта Ивана Козлова, умершего от чахотки. Нас всего-то, идущих за гробом, человек пятнадцать. Здесь писатели, журналисты, один критик, поэты. Все замерзли, носы у всех красные, у меня и башмаки промокли, и куртка пронизана ветром насквозь, и шапка моя, сидящая на макушке, не греет. Так и кажется, что дня через три-четыре и меня повезут на таких же дрогах через серую от ноябрьского ветра реку, с закраинами льда, на то же самое кладбище. Не пройдет мне этот печальный день даром… Нудно, холодно, — и не уйти. Что-то сдерживает меня. Я нутром ее чувствую, эту общую свою связь и с умершим, и с мерзнущими провожающими. Все поглядываю, а скоро ли это кончится. Однако лошади едва тащатся, да и дорога не близкая, когда-то подъедем.
А там речи, прощание, комки мерзлой глины на гроб. Возвращение пёхом, через «приспособление для простуд». И учение в школе: ведь я, не сказавшись никому, пропустила занятия. И уроков не делала…
Кто-то читает над гробом стихи умершего. Кто-то, отворачиваясь от ветра, вытирает ладонью слезы. Я смотрю на безжизненно-белое, с желтизною, лицо в скромном, сбитом из досок гробу.
Я видала поэта живым, и читала его стихи, и слушала их в исполнении самого автора, и мне странно: поэты, оказывается, тоже смертны. Они умирают…
Позже, в школе, учительница Катерина Ивановна Вебер сурово допросит меня:
— Ты вчера почему не была на уроках?
— Я была на похоронах.
— Да?! Вот это номер! — Голос у нее меняется, «Кити» — вся волнение. — А кто у вас умер?
— У меня лично из родных никто. Я была на похоронах поэта Ивана Козлова.
— А какое имеешь к нему отношение? Мало ли кто умирает? Не всех же ходить хоронить?..
— Нет, не всех. Он писатель, поэт. Поэтому я и ходила на кладбище.
— Записываю пропуск без уважительных причин. Завтра вызовешь мать.
— Хорошо, — пожимаю плечами, сажусь.
Как ей объяснить, что поэт для меня куда ближе, дороже самых близких родных!
Это первая двойственность, когда некоторые взрослые не понимают меня. Но есть двойственность и другая, когда я не понимаю некоторых взрослых. Например, своих новых друзей, журналистов Костю Гусева, Юру Зевина и других…
Я люблю танцевать.
Я могу танцевать целый вечер, часов с шести вечера и до двух-трех ночи. Площадка в Студенческом саду, где хриплое радио разносит вот уже сколько лет один и тот же томящий мотив:
«Двери балконов забиты,
Значит, кончилось лето… Утомлен… утомлен… утомленное солнце
Нежно с мо… нежно с мо… рем проща-алось… В этот
час ты призна-а-алась, что нет-ет любви-ии»… — отнимает у меня все свободное время.
Ветер с реки шумит в старых кронах огромных вязов. Танцплощадка висит над обрывом. Пары кружатся, отдыхающие от «телодвижений» сидят на скамейке, протянувшейся вдоль балюстрады. И я тоже сижу. Вот танцует одна чудесная пара, по-моему, он рабочий, у него небольшие, но крепкие руки, он сильный и ладный, хотя ростом не очень высок; она тоненькая, изящная, всегда скромно одета, в какой-нибудь тонкой кофточке, облегающей юную, молодую фигуру.