Луноцвет
Шрифт:
И вдруг с пыльной полуторки, из разбитого и скрепленного скобами и проволокой кузова чуть скрипучий голос гармони и песня:
Сердце друга ждет ответа-а, О тебе услышать я должна. Где ты, милый мой, скажи мне, где ты-ы, Куда тебя забросила война?..Неужели от этого хриплого голоса все застыло: колеса, усталые ноги в обмотках, железные траки? Кавалеристы привстали на стременах, разглядывая, кто это поет, вытягивали чубатые головы в красных кубанках. Из раскрытых танковых люков, похожие на роботов, вылезли
Я — в той общей колонне, и с замершим сердцем внимательно слушаю…
Эту песню мне пел наш воронежский парень, Андрей Белоусов. Пел в колхозном овине, превращенном в палату армейского госпиталя. Пел для меня. Потому что не день и не два мы с Андреем вспоминали наш город и друзей, разлетевшихся кто куда, по фронтам, а быть может, погибших и тлеющих в братских могилах, дорогих наших товарищей; и у каждого что-то трепетно отвечало в душе этой песне.
Был наш хутор тих и светел, Но внезапная пришла беда-а… Может, пепел твой развеял вете-ер, И не ответишь ты мне никогда-а? Где ты, где ты, скажи мне, где ты, Куда тебя забросила война?..С тех пор я ни разу не слышала эту песню. А откуда знает эту песню тот хриплый солдат? Где он слышал ее? Наш Воронеж в развалинах, в черных безглазых коробках домов, в Первомайском саду все деревья порублены и посечены, в нашей школе живою осталась одна лишь литая, чугунная лестница. И неведомо мне, где те парни и девушки, которые пробегали по этой лестнице, заслышав звонок на занятия.
А тот хриплый, теплый басок на полуторке все поет под тележные скрипы старинной гармони:
Или, может, утром ранним По болотистым лесам глухим Ты разведчиком иль партизаном Идешь с друзьями к берегам родным? Эх, где ты, где ты…И вдруг резкий, порывистый голос с середины дороги:
— Ра-ма!
— Воздух!
— Хлопцы, рама!
Запрыгали, застучали недреманные «эрликоны». Заскрипели колеса, потянулась извилистыми тропинками сбоку дороги пехота, замолчала гармонь, недопетая песня повисла, как белые хлопья разрывов зенитных снарядов, не тая в синеющем небе.
В ПОДКИДНОГО ДУРАКА
Рассказ
Впервые за долгие годы войны поезд вез меня не на запад, к фронту, а в сторону тыла, в глубину России.
В польском дачном вагоне сесть негде, повсюду в проходах и тамбурах толпится народ: командированные, вроде меня, много раненых, уже выписанных из госпиталей и отпущенных на лечение или «вчистую», какие-то хозяйственники в замаслившихся овчинных жилетах, называемых здесь, на фронте, «рапсодиями», беременные женщины, военные журналисты из центральных газет, штабники, командиры, отчисленные в резерв, просто едущие на побывку к семье, в отпуск,
Зимний, засыпанный снегом вокзал в Люблине помаячил созвездием выездных огоньков, черные деревья качнулись в окне и тихо, едва заметно для глаза отодвинулись, обнажая большое серое поле, — вместе с ними отодвинулась в прошлое и вся моя фронтовая армейская жизнь с ее вечными неожиданностями и опасностью, и будничными делами, и всем тем, что лишь несколько мгновений назад почему-то казалось самым важным и самым необходимым.
К советской границе поезд подошел глубокой ночью.
Здесь был тот же снег, тот же уголь в отвалах и натертые до блеска рельсы, тот же воздух, пронизанный светом далеких, иззябших к рассвету, трепещущих звезд, — но это была уже Родина.
Простившись с прокуренным, грязным вагоном, мы все вышли на темный заснеженный путь и вгляделись в ночную, холодную мглу. Очередной пассажирский «в Россию» только-только ушел. Нужно было искать попутный товарный состав или ждать до утра. Я оставила своих случайных попутчиков на маленьком переполненном народом вокзальчике, где тоже ни стать, ни сесть, и пошла вдоль путей, надеясь на счастье.
Вскоре в отдаленном тупичке мне и в самом деле попал на глаза длинный, запорошенный снегом состав из пульмановских вагонов с закрытыми дверями, перемеженный площадками, на которых не по-военному, а как-то мирно, совсем по-домашнему топорщились вороха душистого сена и торчали задранные кверху оглобли крестьянских повозок, лежали наваленные грудами доски, бревна и плахи. Как сказал мне прошедший с масленкой рабочий, это возвращались в родные селенья угнанные фашистами крестьяне-украинцы. Эшелон скоро должен был отправиться.
Я прошла еще несколько шагов вдоль поезда в надежде найти себе место в вагоне, а не на открытой ветрам и морозу площадке, как вдруг кто-то негромко окликнул меня:
— Товарищ лейтенант, можно с вами?
Я обернулась. Это был один из моих попутчиков по дачному поезду от Люблина до границы, старшина Николай Фуфаев, молодой, чуть развязный, услужливый парень, с солидными, не по возрасту, как он сам над собою подшучивал, «развесистыми» усами. Он ступал по скрипучему снегу удивительно мягко, как кошка, словно что-то выслеживал, крадучись.
— Почему же, пожалуйста! — я даже слегка растерялась.
— Ну, вот и прекрасно, — заметил Фуфаев и сразу же обратился ко мне покровительственно и услужливо одновременно: — Дайте, Анечка, я вам помогу! — сказал он, привычно закидывая свой вещмешок за плечо и поднимая с земли мой чемодан.
Мы быстро с ним зашагали вдоль спящего и словно безжизненного состава.
Вдруг дверь в одном пульмане сперва щелкнула, потом откатилась со скрежетом, и в темном проеме возник человек, седоватый, высокий и плотный, в расстегнутой польской шинели и угластой конфедератке, в очках. За спиной его кто-то похрапывал в глубине вагона.
Мой попутчик с надеждой козырнул незнакомцу:
— Товарищ командир, у вас лишнего местечка не найдется? Моя спутница очень устала, от Люблина ехали стоя…
Человек внимательно поглядел на меня, на Фуфаева, как бы сравнивая, изучая. В тусклом свете снегов блеснули золотой оправой очки.
— Вам далэко? — спросил он по-польски.
— Хотя бы до Киева, — сказала я, удивляясь Фуфаеву и той легкости, с какой он знакомился и сходился с людьми. — Мне вообще-то ехать еще дальше…
— До Киева? — спросил старый поляк. — Ниц, до Киева мы не дойдем, — он мешал в речи русские слова с польскими. — Только Коростень. А там в другий поезд… Ну, цо?