Луноцвет
Шрифт:
А еще говорят, что война есть война. Мол, окончилась, и довольно. Нет, война — это еще и целые десятилетия мира, они тоже съедены, тоже ранены или убиты прошедшей войной.
В каждой доподлинно правдивой книге о войне всегда есть нечто, неприемлемое рассудком, отвергаемое душой читателя. Это нечто и есть настоящая правда, которая, как известно, никогда не совпадает с правдой общепринятой, с правдой литературной условности, с правдой вымышленной в угоду слабодушным и нежным.
Фронт в моем представлении, издали, в отдельных своих деталях, конечно, не совпал с тем, что я в действительности увидала на передовой. Не совпали движения людей, мотивы поступков,
5 декабря 1941 года наша 329-я стрелковая дивизия заняла свое место на переднем крае, под Москвой, на Можайском шоссе.
Справа и слева, впритык к ней, то и дело подходят свежие части, только что прибывшие на фронт резервные армии, корпуса конницы, дивизии сибирских стрелков, латыши, морская пехота.
Всю ночь по дорогам на запад не пройти, не проехать: нескончаемой чередой пушки, танки, «катюши», прикрытые сверху брезентом и еловыми ветками, бесчисленные обозы, грузовики; взвод за взводом — бойцы с автоматами, саперы, связисты, разведчики, лыжники… Молчаливо и осторожно — не звякнет подкова, не загремит котелок — сотни тысяч людей все идут и идут по шоссе к переднему краю. Фронт близок, а враг коварен. Глухая, тревожная тайна объединяет нас всех в одно целое. Впереди, над заснеженным лесом, то и дело вспыхивают и долго трепещут в мглистом воздухе зарницы: там, на фронте, работает артиллерия. Мы слышим глухие, далекие взрывы, видим темно-багровый клубящийся дым в полнеба, и сердце сжимается от предчувствия боя, опасности, а быть может, и смерти.
Мы, тылы, отстаем от полков. Говорят, стрелки с ходу уже где-то вошли в соприкосновение с противником, получили задачи, а мы все еще возимся с грузами, выволакиваем из глубоких сугробов огромный обоз.
Лютый, иглистый, с ветром мороз вдруг сменяется влажной оттепелью. Небо в низких, почти коричневых тучах. Валит косой, мокрый снег. Ему навстречу нам, медсанбатовцам, и предстоит пройти почти пятьдесят километров и сразу же развернуться, принять первых раненых.
Мы идем очень медленно, увязая в сугробах. Шинели промокли. На шапках-ушанках комья мокрого снега, он тает и тут же стекает за воротник. В теплых валенках, выданных старшиной перед самым отъездом на фронт, уже хлюпает влага.
— Подтяни-ись! — командует наш комбат, военврач третьего ранга Иосиф Григорьевич Поляков, обычно приветливый, добрый, а сегодня сутулый, угрюмый. — Подтяни-ись! Шире шаг!
Вот и вечер, а мы все еще на открытой, заснеженной, белой равнине. Снег уже прекратился, снова сильно морозит. Дорога поблескивает, как стекло, и становится скользкой. Под прозрачной пленкой льда — следы шин, многих конских копыт, широкая колея от раската саней на ухабах.
Темнобровая, зеленоглазая Ира Лизунова — на фронте она добровольно, ей нет еще восемнадцати — вдруг наклоняется и выковыривает из-подо льда латунную гильзу от винтовочного патрона, показывает мне издали:
— Трофей!
Она очень довольна. И я, честно сказать, завидую ей: везет человеку! Такая находка! Мы, медсестры, настолько еще не знаем войны, что нам кажется невероятным, например, увидеть живого пленного немца! Вот их ведут мимо нас, прямо с фронта, и мы долго оглядываемся на их странные небритые лица, на платки поверх травянистых шинелей, на соломенные калоши. Мы глядим на них еще без брезгливости, с любопытством.
Но вот где-то неподалеку гулко рвется снаряд.
Теперь мы внимательно смотрим вокруг. Как-никак приближаемся к фронту. И вдруг я вижу пятно крови у себя под ногами, на самой дороге, оно уже замерзшее, порыжелое. Здесь до нас проходили какие-то части и, может, кто-то был ранен, может быть, даже убит. Вот ложбинка от взрыва мины или снаряда. Она уже чуть присыпана снегом, но все же заметно, в какую сторону лег выброс мерзлого грунта, как копотью зачернило сугроб. Вот у дерева, стоящего при дороге, осколками срублены ветки…
Веселая, озорная украинка Нюся Платонова, болтавшая и смеявшаяся всю дорогу, заметно смирнеет. Лицо ее становится очень серьезным. (Потом, из-под Вязьмы, из гибельного окружения, связной самолетик, прорвавшийся чудом, занесет к нам, оставшимся с грузом по эту сторону, от Нюси письмо: «Мы — на острове, нас со всех сторон захлестывает вода. Вчера — по коленки. Завтра — по пояс. А там, видно, с головкой… Передайте привет моей маме…»)
В сумерках, почти в темноте, наша колонна втягивается в большое село. Здесь совсем недавно был бой: еще рвутся на огородах снаряды. А вот на обочине лошадь с разорванным брюхом, она вся трепещет, подергиваясь всем телом, хрипит. Вот убитый боец, разбросавший по снегу руки и ноги. В его мертвых, остывших глазах снеговая крупа. А там, на западе, куда откатилась война, что-то гулко и громоподобно грохочет, небо в бурых, пылающих, круто завихренных тучах. Кажется, сейчас все сомкнется, перемешается, — земля, небо и снег, — и будет долго бурлить и кипеть, извергая в зенит декабрьского неба тяжелое, почти свинцовое пламя.
Первых раненых мы принимаем в Никольском.
Полки ведут бой на Москве-реке. Они залегли на заснеженном льду, потому что с крутого, холмистого берега, где засели фашисты, беспрерывно бьют орудия и минометы, не дает поднять головы пулеметный огонь. В батальонах и ротах большие потери. Рассказывают: одной миной в первом полку были сразу убиты командир полка, комиссар и начальник штаба. Они вышли все вместе вести полк в атаку.
Я стою в избе у стены, плотно прижавшись спиной к промерзшим бревнам: в комнате так много раненых, что некуда ступить ногой, нельзя сделать шагу. Окна, вышибленные бомбежкой, туго забиты соломой. На полу — снарядная гильза с бензином и крупной каменной солью, фитиль тускло тлеет, коптит. Тесно. Душно. Пахнет кровью, бинтами, махоркой. Санитары то и дело вносят все новых и новых раненых, осторожно снимают их с носилок, кладут на солому.
— У меня больше некуда класть! Пожалуйста, не носите, — говорю я, но они пожимают плечами.
— А куда же тогда? Везде переполнено. Не оставлять же на операционном столе, там и так люди очереди ждут!
Да, я знаю: сейчас много раненых, и главный поток идет не ко мне, — в палату для нетранспортабельных, — а в приемо-сортировочное отделение, в операционно-перевязочный блок, где врачи и медсестры уже падают от усталости. Ко мне, словно к берегу, прибивает только самых тяжелых, с ранением в голову, в легкие, в брюшную полость, с ампутированными конечностями, почти умирающих. Иные и умирают тут, потому что медицина бывает бессильна. Иные, полежав день-другой, начинают ровнее дышать, приходят в сознание. И каждого я должна с ложечки накормить, напоить, каждому измерить температуру, следить за их пульсом, дыханием, поворачивать, как ребенка, с боку на бок, делать инъекции, давать кислород, класть грелки к ногам, хлопотать с перевязками, с переливанием крови. Сама я без отдыха уже третьи сутки и за все это время не присела ни разу. Как волчок я кружусь днем и ночью от одного изголовья к другому.
— Сестра, пи-ить…
— Сейчас!
— Сестра, больно мне, ох, больно мне, все горит огнем…
— Сестра, пить…
Капитан из второго полка, с бинтами на лбу (он ранен в голову осколком снаряда), глухо стонет, кричит. В бреду ему кажется, что он в плену у врага и кто-то мучит его, пытает.
— Не скажу, не скажу! — кричит он, извиваясь на своем узком ложе. — О-о, не троньте, не троньте, изверги!.. Звери!
Рядом раненный в полость живота, перенесший две операции. Он все время просит воды.