Луноцвет
Шрифт:
Течет время, уходит, жизнь уходит, а печаль — не уходит, нет ей места нигде, кроме как в самой глубине души.
Подходит, приближается один из сроков, о котором я когда-то в стихах написала:
Грустный день, когда на год стареешь, Все темнее мои небеса…Но и он, этот день, прошел, склонился к вечеру. И никто, и никто… Никому, на мой взгляд, и в голову не придет, какой это для меня день. И вдруг врывается в палату молодая красивая женщина, тоже наша больная, закрывает двери в коридор и подходит к моей кровати; в руках у нее шоколадка и букетик цветов. Цветы те же, что
А потом эта женщина говорит:
— А сейчас мы споем для вас, свет Ольга…
И — запела.
Каким же сильным, красивым, пленительным голосом! И хоть я и знала, что она работала в Большом театре и ушла с работы только лишь по болезни, но не думала, что у этой женщины такой дивный голос.
Утро туманное, утро седое…Да, седое, уже седое, не по доброй воле, не от хорошей жизни седое мое горькое, туманное утро, — а вернее, мой вечер!
Вся палата ей вторит. Солистка ведет так умело, так сильно, так страстно, что я села на кровати — и не вытираю слез. Они льются двумя ручейками. И я их не смахиваю, не успеваю.
А они запевают другой романс!
Снится мне сад в подвенечном уборе…И еще. И еще. И еще.
За плотно прикрытыми дверями, в коридоре, — туманными пятнами люди. Больные. Толпа. Стоят неподвижно, внимательно слушают.
И так часа три.
— Ну, чего вам еще спеть?
И я думаю, вспоминаю.
— Пожалуйста, если можно, вот это…
Все, что дорого сердцу, что я знаю, что помню. Что связано с прежней, солнечной моей жизнью вдвоем. И всё это знают и помнят и любят они. И поют. Так поют, что слезы не высыхают.
Молчи, грусть, молчи…Да разве она замолчит? Нет, конечно. «О как больно душе, как мне хочется плакать…» Да, из песни слова не выкинешь. Было, все было. «Перестаньте рыдать надо мной, журавли!»
Никогда не забуду ни этой полынки, ни маленькой шоколадки, купленной на собранные по копейке деньги, — я ее разделила на всех, — ни этих разрывающих душу песен, возможно, своей безысходностью и лечивших меня…
Будьте счастливы все, кто пел в тот июньский, такой удивительный вечер!
Если бы можно было бы из жизни уйти как в другую комнату, пусть темную, неосвещенную! Вот тяжко тебе — и ты открыл дверь, ступил туда и закрыл за собой. Какое это было бы счастье! А вот когда ты гниешь на казенной постели, когда кто-то глядит на тебя с ненавистью и презрением (за что?), когда тебя мучает неистребимая и непрекращающаяся боль, как это жестоко, моя родная природа, моя жизнь, мое солнце, мой свет и мое счастье, как жестоко!..
Тому, кто отнимет у меня окно, обращенное на запад, прямо в небо, пусть будет плохо всегда — и вовеки веков. У меня и так уже отняли акации и черемухи вдоль канала на орошаемый участок; отняли прорванную плотину, ветреницы, тюльпаны и дикие ирисы на ней; у меня отняли водослив, посадки с грачами, мостик через канал в кленовом лесу, замшелую лодку-плоскодонку, причаленную к старому вязу старой же цепью.
У меня отнято все — виноградники вокруг стены одноэтажного дома, клумбы с нарциссами и георгинами, отнята могила отца под акациями и жерделами. Отнят брат. Я даже не знаю, где его могила. Отнята трава, по которой я могла
А я хотела бы слушать соловья в Осиновой балке. Хотела бы рвать малину на солнечном бугре в километре от Выселков. Я хотела бы ходить к талагаям за творогом и молоком, а на 1-й участок ездить на лошади в библиотеку. Я хотела бы доставать воду из колодца и нести ее в цинковых ведрах, чтобы поливать на клумбах астры, резеду и маттиолу, посаженную вперемешку с анютиными глазками и портулаком.
Я хотела бы есть чечевицу и запивать ее парным молоком. И пусть рядом с моим домом цвела бы дикая слива, вся белая, как невеста, и гудела от пчел.
Нет, все это отнято у меня. Как отнят дом в Воронеже, с двумя старыми вязами под окном, с королевскими оранжевыми лилиями под яблоней, с песчаной дорожкой, с золотыми шарами по осени… Отнято все войной — и ничего ко мне не вернулось и не вернется уже никогда, как будто так и надо, как будто это самое правильное отнять у человека огромность окружающего его мира и не отдать и частицы. А мне нужен собственный дом, пусть в две комнаты. Нужен порог. Нужна печь. Нужны солнце, и звезды, и куст жасмина возле порога, и трава, и щенок, и котенок. И нужна еще светлая, добрая любовь большого и терпеливого человека, которого я люблю и которому посвятила всю свою жизнь. Нет, увы, не лучшую часть своей жизни. Все лучшее съела опять же война.
Женщина всегда, при всем при том, что она жена и мать, утверждает в себе Сегодня; мужчина, при всем при том, что он муж и отец, всегда утверждает в себе будущее — Завтра. Это диалектическое единство. Ибо без Сегодня нет будущего, а без будущего бессмысленно и никчемно Сегодня.
Лиля — миловидная одинокая женщина с ребенком, к которой был неравнодушен Петр, мой знакомый по фронту — держалась подчеркнуто отчужденно, даже таинственно, улыбалась загадочно, на прямые вопросы никогда не отвечала прямо, а всегда чуть кокетливо пожимала плечами: «Ну, право, не знаю». Или: «Вполне вероятно…» Удивляла ее тяга к книгам и к кино, спортивным состязаниям и к театру. Но когда Петр однажды решился навестить ее дома, Лиля оказалась в простом ситцевом, довольно грязном халатике, с бигудями на волосах, ребенок ее ползал рядом на полу, размазывая по нарядному клетчатому линолеуму манную кашу… И все Лилины разговоры о новых постановках Шекспира, о Блоке и Левитане враз показались Петру простой бабьей уловкой, той самой наживкой, на которую рыбаки ловят рыбу.
За что я люблю одну даму? Да за то, что язык — ее враг. Именно он всякий раз разоблачает ее нутро, и, скажем так, — не всегда благородную душу.
Стриптиз нутра при помощи языка.
А без этого кто бы узнал, что у нее на душе?
Как ни странно, у многих женщин, воспитанных школой, телевидением и журналом «Здоровье», сегодня родился какой-то особенный культ чистоты. «Вымой руки, потом ешь!» — «Не бери его на руки — это о хорошеньком щенке — он грязный!» И так далее. Но нет культа порядка. Чтобы каждая вещь в квартире знала свое место. Чтобы их вообще было немного, и тем более — не все обязательно на виду. И чтобы уж те, которые на виду, всегда были чистыми и готовыми к употреблению. Таких женщин я знаю немного. И так ценю их порядок. Как свой. Единожды заведенный и уже неизменный. Впрочем, как и друзей, единожды заведенных, всех-всех поголовно со стажем в двадцать, тридцать и сорок лет. И поболее. Это тоже порядок: уважать право давности. Каждому в сердце есть место — в майской утренней чистоте.