Львиное Око
Шрифт:
— Папа Луи, cher папа Луи, — шептала она мне на ухо.
— Ма fille, ma fille, ma fille! [116]
— Скажи мне…
— Скажи мне…
Смеясь и чуть не плача, мы попытались перебросить мостик через трещину, разделявшую нас, размером в четыре года. И напрасно. Едва мы обнялись, как она исчезла.
Вместо былой бесшабашности я увидел в ней какую-то усталость. Тело ее чуточку постарело, хотя лицо ничуть не изменилось, оставаясь таким же безмятежным и юным. Но если бы она выглядела на столько лет, сколько ей было в действительности, она была бы интереснее.
116
Моя
— Ты так похудел, Луи! Хотя всегда был такой. Даже хуже. Облысел, — улыбнулась она. — Стал сильнее. Настоящий мужчина… — Тут она осеклась, не желая мне напоминать, что, будучи ее импресарио, я жил не полнокровной жизнью и не очень-то проявил себя как настоящий мужчина. — Вернее, настоящий солдат, — поправилась она, — который совершил столько подвигов.
— Медали не делают человека героем, — возразил я. — Я все тот же Луи. А ты все та же Герши, которая всегда уговорит зеленщика продать ей два десятка луковиц. — В то время лук был самой большой редкостью.
Ничего она мне не расскажет, пока я сам не сообщу ей всего о себе. Я старался скрыть от нее то, что невыносимо было рассказывать, надевая на себя разные маски. Смешную — изображая как забавные события роковые или жуткие эпизоды; благородную — делая вид, будто героизм это не что иное, как несчастье, которое то и дело выпадает на долю каждого бойца; гневную — относясь к «ним», как к предателям, спекулянтам и подлецам. Это «они» не разработали толковые планы боевых действий, это «они» не поставили нам кожу для обуви, которая не промокала бы от крови и грязи. Да и войну бы я повел гораздо успешнее!
Потом перестал переливать из пустого в порожнее и стал рассказывать Герши правду. Словами, которые исходили из глубины души. Глядя ей в глаза, я поведал ей о том, что это такое — находиться там, чуть севернее и восточнее тихого городка, в котором мы с ней находимся. И каково это в действительности. Я никогда раньше не думал, что расскажу кому-либо об этом, и когда меня прорвало, у меня закружилась голова.
— Мой товарищ… — наконец-то произнес я, ведь от гибели нас очень часто спасала дружба, рожденная в окопах.
— Он жив? — осторожно спросила Герши, проявляя такт и понимание.
— Он этажом выше.
— Хорошо!
Я рассказал ей о Бернаре, сыне турского банкира, говорившем на простом и элегантном французском языке, по сравнению с которым язык парижских «образованцев» казался trop pointu [117] , и, появляясь в столице, никогда не переходившем по мосту Сен-Мишель с Правого берега на Левый. Это был образец добропорядочного буржуа, тот тип человека, который я сам некогда отверг, не пожелав им стать. И вдобавок он был провинциалом. Узость его манер и морали не уступала узости галстуков, да и сам он весь был зашнурован, точно казенные штиблеты.
117
Слишком выспренный (фр.).
До его появления мы жили в землянке с лейтенантом Валиноном, поэтом. Во время передышек мы с ним вели философские споры, а по
Бернар же вечером и утром чистил зубы, ежедневно брился, щедро освежаясь после этого одеколоном. Тщательно заправлял постель, на которой мы спали по очереди, не оставляя на грубом одеяле ни одной морщины. Когда он здоровался, казалось, что это обращается к своим служащим управляющий банком. Сначала мы с Валиноном недолюбливали его в еще большей мере, чем солдаты. Те, по крайней мере, как истые французы, восхищались его изысканным туренским произношением.
Всякий раз, когда нужно было возглавить дозор, Бернар тотчас вызывался добровольцем. Когда «они», приняв гнусное решение захватить несколько квадратных метров никому не нужной земли на нашем секторе, посылали нас в атаку, Бернар поднимался первым, оказавшись как на ладони, прежде чем броситься на врага.
Я обзывал его «parven'u combattant» [118] , но потом выяснилось, что он попал к нам не из офицерского училища, а из-под Вердена.
Солдаты, вначале неохотно выполнявшие приказы офицеров, души в нем не чаяли. За Бернаром они готовы были пойти в огонь и в воду. И шли. И возвращались. Будучи его непосредственным начальником, я считал своим долгом запрещать ему лезть на рожон.
— Начиная с сегодняшнего дня, перестань творить чудеса геройства, — приказал я Бернару.
118
Воюющий выскочка (фр.).
Удивленно посмотрев на меня, он сказал: «Il faut faire ce qu'il faut faire». Эта напыщенная фраза: «Надо выполнять свой долг» — в его устах прозвучала совершенно естественно.
Валинона перевели в другую часть, и Бернар стал моим товарищем, другом, любимым братом. Я действительно полюбил его. Бернар пришел бы в ужас, если бы нас заподозрили в гомосексуализме, однако один из элементов его был налицо: чистая, как у древних греков, любовь. Любя мужчину, я сам становился мужчиной. Из своего знакомства с Герши я давно усвоил: можно любить женщину настолько сильно, чтобы забыть о том, что находится у нее между ног. Сблизившись с Бернаром, я понял, что дружба, рожденная в огне, может смягчить самое черствое сердце.
Опасность обостряет и очищает чувства. Мы с Бернаром поссорились лишь однажды — в глубоком немецком тылу, попав в плен. Взяли в плен нас в мае, и почти тотчас же группа офицеров, находившихся в заключении, раскололась на два десятка политических партий. С французскими военнопленными всегда обстояло именно так. Вот почему, в отличие от британцев, нам не удавалось организовать побег. Так уж заведено у французов, что одновременно с глобальными они ведут еще и гражданские войны. Я считал себя интеллигентом левого толка. Бернар был провинциалом консерватором. Нашему союзу удалось преодолеть временные идеологические разногласия, и при первой же возможности мы вместе сбежали.