Лягушки
Шрифт:
Сейчас же вспомнились Ковригину приятели и просто знакомые, каких можно было определить в благодетели и защитники бедной девушки из глухомани. Иные из них и их предполагаемые действия заставили Ковригина разулыбаться. Он стал тихо похихикивать. Вот какую комедию следовало написать — "Десять женихов Елены Хмелёвой"! Впрочем, уже были "Семь невест ефрейтора Збруева". Да что какие-то семь невест! Николай Васильевич давно одарил мир "Женитьбой"! Мысли об этом нисколько не смяли весёлого умонастроения Ковригина. Он достал блокнот с намерением записать под номерами десять намеченных им жертв или же, напротив, лауреатов. Скажем деликатнее — номинантов. Но вспомнил о вчерашнем разжевывании и сжигании записок. И нынешние ощущения конспиратора вспомнились. Нечего было включать в игры с судьбой людей, об этой игре не ведающих. Прежде
Ковригин снова рассмеялся.
Но тотчас сообразил, что рука его (сама!) в блокноте под номером один поспешила вывести: "Дувакин". Вот тебе раз!
Зачем же Петю-то, Петра Дмитриевича, надо было втягивать в авантюру?
Вот уж кто был медлителен в решениях, чурался всяческих безрассудств в лирико-бытовых обстоятельствах и верил в то, что существовать вместе женщина и мужчина могут только в состоянии любви.
Но, может, и стоит растормошить обленившегося мужика? А заодно и отвлечь Петра Дмитриевича от рождённых (отчасти) его воображением романтических, но и безнадёжных чувств к сестре Ковригина, игрунье Антонине? Впрочем, безнадёжность в любви, как возвышенно-условная основа её, и была мила Дувакину, почитавшему Прекрасную Даму и тем оправдывающему своё нежелание (или неспособность) к каким-либо действиям. Безнадёжная любовь — если она непридуманная — не только мука, но и удовольствие, это было известно Ковригину-юнцу по одной лишь истории с Натали Свиридовой.
Да, пусть Дувакин остаётся первым номером в списке претендентов. Даже если и не получится растормошить его, можно будет просто попугать Петрушу и заставить его вспомнить о мерах необходимой житейской обороны, а то ведь его, особенного голодного, лихо могла окрутить любая предприимчивая бабёнка. Ковригин представил Петю Дувакина в махровом халате и меховых шлёпанцах, прикатывающего на столике-тележке к силиконовым губам какао с ликером и плод авокадо, и рассмеялся.
Но сразу же понял, что звонить в Москву по поводу жизнеустройства барышни Хмелёвой Дувакину не станет…
Троллейбусом он уже подъезжал к Плотине. Через две остановки Ковригин должен был оказаться у нижнего четверика турищевской башни.
А он всё ещё держал в голове персонажей своего списка и подумывал, кого вставить в первые номера вместо отпущенного его милосердием в благодушие кущ повседневности Петра Дмитриевича Дувакина.
Особые радости Ковригина вызывали возможные сюжетные ходы с участием доктора биологических наук Стаса Владомирского и картёжника Козюлькевича. Козюлькевич — некогда кандидат в мастера по шахматам, нынче ненавидел всех гроссмейстеров с их бригадами промышленного обслуживания любого хода пешки и с их нарушенной чёрно-белыми, клеточными идеями потенцией, коей не помогали уже ни "Импазы", ни вытяжки из детородных моржовых костей. Владомирский, к нему Ковригин не стал обращаться с недоумениями после перехода лягушек неизвестно куда, был прежде всего препаратором, он препарировал не только тварей земных, квакающих, поющих и стрекочущих в августовской траве, но и всевозможные ситуации, исторические, коммерческие и футбольные. Вот ему-то, как и картёжнику Козюлькевичу, подбросить комбинацию с провинциалкой Хмелёвой было для Ковригина заманчиво. Для Козюлькевича возник бы логический этюд с запахом ухоженного (актриса всё же) женского тела, какой следовало бы решать с временной жертвой жилплощади. Для Владомирского бы не лишней могла оказаться уборшица или младшая сотрудница, естественно при условии, что она умела мыть посуду, как кухонную, так и лабораторную (тут Ковригин никаких гарантий дать не мог, рассчитывал лишь на то, что в детстве родители Хмелёву не баловали).
Выстраивались в голове Ковригина и другие сюжеты приема Хмелёвой ещё восемью московскими повесами и педантами, и все картины были для него хороши.
Но выходило, что в этих видениях Ковригин Хмелёву не щадит. "Ну и что? — размышлял Ковригин. — Она сама сделала выбор". Не школьница, а за кулисами и вовсе заканчивают житейские академии. Захотела в Москву, а потом, может, и в Голливуд, стало быть знает, что от неё потребуется… При этом Ковригин всё же давал себе обещания не допустить каких-либо притеснений или ущербов девушке из Синежтура от выбранных им мужиков, или хотя бы одного из них…
— Башня! — было объявлено водителем троллейбуса.
Ковригин спустился на чугунные плиты исторической площади, швы между ними теснили желтые уже травинки. И вдруг понял, что ему хватило вчерашних приглядов на башню с лестницы заводчика Верещагина. Башня была красивая, но походила на Невьянскую, Демидовскую, где по легенде был затоплен в подклетях тайный монетный двор со всеми оказавшимися в те минуты в нём работными людьми. После ночных гостеприимств в Журинском дворце Ковригину расхотелось винтовой же, внутристенной лестницей, сжимаясь в белых камнях, подниматься на верхний этаж четверика, где помещались некогда канцелярия здешних заводов, казначейство, архив (единственно, что привлекло бы Ковригина, но от того остались лишь белёные стены) и тюрьма. Тюрьму Ковригин уж вовсе не был расположен посещать. Подумал лишь: "А в Журине могла быть тюрьма?" — и сейчас же убоялся размышлять по этому поводу, а не вцепятся ли в него снова ощущения и открытия его отца и столь напугавшая его в дремотной рани слитность их памяти?
Посидев перед планом Башни с её помещениями, исполненном зелёной краской на большой жестянке, Ковригин посчитал, что Синежтурская башня куда менее интересна, нежели Соликамская колокольня (про художественные красоты и говорить не приходилось), веком постарше здешнего строения. Ту он всю облазил и опять же в гражданских помещениях под собственно колокольней в светлом зале посидел с проезжим из Санкт-Петербурга нескладным в движениях навигатором, по рангу — командором, Витусом Берингом, и тот раскладывал перед ним карты, в которых рассветно-ледяная земля Российской страны у моря Ледовитого узкой полосой суши подходила к земле алеутов.
Метрах в ста от Башни стояла чистая по пропорциям ампирная церковь с шестью колоннами фасадного фронтона и фронтонами же по бокам, будто ювелирное изделие, ею, похоже, можно было только любоваться, входить же в неё было бы нарушением правил эстетики. "Судьбы всех красавиц, — рассудил Ковригин, — к каким боязно приблизиться. А они от этого страдают. Вот и Хмелёва…"
Экие глубокомыслия, отругал себя Ковригин. И при чём тут Хмелёва? И он, что ли, боится приблизиться?
Почему Башню — в разговорах и даже в маршрутной схеме с чередой остановок в троллейбусе — именовали "Маринкиной башней", Ковригин разъяснений пока не нашёл. Может, в Синежтуре процветала или страдала своя Марина. И вообще не исключалось, что каждый порядочный город был обязан иметь свою башню с памятью о страданиях красавиц местного или планетарного сияния. Скажем, в Баку туристов водили к Девичьей башне с жуткой историей, а в Казани — к башне Суюмбюке. Помнится, что и в Тобольске Ковригину рассказывали о сверкающей княжне Сузге, сидевшей в деревянной башне над Иртышом и не пожелавшей изменить своему народу, легенда о ней побудила тобольского учителя Ершова сочинить поэму о благородной сибирячке…
Синежтурская башня стояла между ампирным храмом и трехэтажным зданием неопределённого возраста. Исследовано оно было плохо, известно было, что купцы, потом заводчики, потом бароны и даже графы Турищевы намеревались строить именно здесь свой городской дом, но близость вонючих труб заставила отказаться от затеи. Поставили у Плотины училище для ребятишек, становившихся тут мастерами, чьи работы увозили потом для украшения Питера и его восхитительных пригородов. Здание строили при Александре Первом Блистательном, но сейчас оно походило на школу тридцатых годов прошлого столетия, только что окна были поуже. А Ковригин знал, что и нынче здесь процветало художественное училище, даже и с кафедрой живописи, в южном же боку дома, ближе к Плотине, работал и музей "Самородки и самоцветы".
Выяснилось, что и моржовая кость присутствовала (чаше на зелёных бархатах) среди самородков и самоцветов. И были увидены Ковригиным два предмета, сразу же отнесённых его испорченным книгами сознанием к редкому ряду людских творений — костяным пороховницам.
Редкому! Именно редкому!
Ни с того ни с сего вспомнилась фраза, услышанная сегодня в номере гостиницы от комментатора Кваквадзе: "Он сейчас забил гол самой редкой частью своего тела — головой!"
При чём тут комментатор Кваквадзе? При чём тут самая редкая часть тела футболиста Лоськова?