Любавины
Шрифт:
Емельян Спиридоныч засопел громче. Однако промолчал.
Ефим вылез из-за стола, закурил.
– За Егоркой-то можно бы съездить, – неуверенно сказал он, глядя на отца.
Сергей Федорыч – точно только этой фразы и ждал – поднялся.
– Спиридоныч! Христом-богом прошу: поедем, привезем их! Срубим… Ну, хоть у меня сичас, правда, нечем помочь, – руками пособлю, – срубим избенку им, пускай живут, как все люди. Ведь это же стыд головушке! Как лиходеи какие.
– «Нечем сичас помочь!» – передразнил его Емельян Спиридоныч и фыркнул. – У тебя когда-нибудь было
Сергей Федорыч не был готов к такому жесткому отпору. От неожиданности даже руками развел.
– Ну что ж делать… раз мы такие…
Емельян Спиридоныч глянул на него, исхудавшего, с морщинистой шеей, с желтым клинышком бородки… Отвернулся. Неожиданно мягко сказал:
– Ладно, сичас подумаем. Может, привезем. Я только выпорю его там сперва. Кондрат, приготовь мне хороший бич.
– Так толку не будет, – сказал рассудительный Ефим. – Так он еще дальше зальется.
Все промолчали на это.
Емельян Спиридоныч вылез из-за стола, долго разглаживал бороду. Смотрел в окно.
– Поехали, – решительно сказал он.
Дорога, припыленная на взгорках и прохладно-волглая в низинках, часто поворачивала то вправо, то влево. Коробок подпрыгивал на корневищах. Монголка мотала головой, звякали удила.
Старики сидели рядышком. Беседовали.
– Как работенка-то? Строгаешь все?
– Копаюсь помаленьку. Руки вот трястись зачали, – Сергей Федорыч показал сморщенные, темные руки, сам некоторое время разглядывал их. – Отстрогался, видно.
– Да-да, – протянул Емельян Спиридоныч, с трудом подлаживаясь под горестно-спокойный тон Сергея Федорыча, – помирать скоро. Хэх! Ну и жизнь, ядрена мать! Мыкаешься-мыкаешься с самого малолетства, гнешь хребтину, а для чего – непонятно.
– Для детей, – сказал Сергей Федорыч, подумав.
– Ну, это – знамо дело, – согласился Емельян Спиридоныч. Ему захотелось вдруг обстоятельно, с чувством поговорить о близкой смерти, и он не стал возражать. – Это правильно, что для детей. Только… Ты вот можешь мне объяснить: что бывает с человеком, когда он кончается? В писании сказано, что он сразу в рай там или в ад попадает, смотря сколько грехов. Его вроде как берут под руки ангела и ведут. Так? А в избе кто три дня лежит? И потом – он же в земле остается… Гниют они, конечно, но лежат-то они там! Кого же в рай-то ведут! Я тут не понимаю.
– Душу.
– Да эт я понимаю! Это я тебе сам могу сказать, что душу. А как это – душу?… Как ее в смоле можно варить? Или говорят: «Будешь на том свете языком горячую сковородку лизать». А у души язык, што ли, есть?
– Должен быть. Вопче душа, наверно, похожа на человека.
– Непонятно.
– Ну, как же непонятно! Какой ты, такая у тебя душа.
Емельян Спиридоныч посмотрел сбоку на Сергея Федорыча. Сказал разочарованно:
– Ни хрена ты сам не знаешь, я погляжу.
Сергей Федорыч пожал плечами.
– Тебе, наверное, шибко в рай захотелось? Таких туда не берут, не собься.
Емельян Спиридоныч хотел что-то возразить, но Сергей Федорыч повернулся вдруг к нему, оживленно сверкнул глазом, – вспомнил:
– Ты говоришь: как это – душа? А вот
– У их там вечно недород, – недовольно заметил Емельян Спиридоныч. – А мы – отдувайся.
– Погорело все, чо ж ты хочешь! Да не один год, а два подряд – в двадцатом и в двадцать первом. «Отдувайся»!… Убавилось у тебя, смотри. Люди семьями вымирали, а у него две брички хлеба лишнего взяли – дак сердце запеклось, забыть не может.
– Еслив бы только две брички…
– Тьфу! – Сергей Федорыч обозлился. – Вот пошто и ненавижу-то вас, прости меня, господи, – шибко уж жадные!
– Ладно, развякался…
– Лучше в яме сгноит, но чтоб никому не досталось! Чалдоны проклятые!
– Чо ж ты приперся к чалдонам-то? Мы никого не звали к себе.
Сергей Федорыч ничего не сказал на это. Некоторое время ехали молча – отходили.
– Ну, што свояк-то? – первым заговорил Емельян Спиридоныч. Ему хотелось дослушать историю.
Сергей Федорыч еще маленько помолчал из гордости, но и самому хотелось рассказать, и он продолжал:
– Ну, едет, стало быть. Попадается на дороге старичок. Так себе – старичок. Бородка беленькая, сам небольшой… с меня ростом. И шибко грустный. «Подвези, – говорит, – меня, мужичок, маленько». А свояк у меня хороший мужик был, уважительный. «Садись, дедушка». Сел старичок. Ну едут себе. Старичок помалкивает. Свояк мой тоже вроде как дремлет – намаялся в городе. Да. И тут видит свояк; лежит на дороге куль. Соскочил с телеги, подошел к этому кулю, посмотрел: пшеница. Да крупная такая пшеница – зерно к зерну. Обрадовался, конечно. Хотел поднять, а не может. Он уж его и так и эдак, не может поднять – и все. Что ты будешь делать? Крикнул старичку иди, мол, подсоби поднять, я не могу один. Старичок негромко так засмеялся и говорит: «Не поднять тебе его никогда, мужичок. Ведь это хлеб ваш… Видишь: будет он сперва большой, рясный, а потом сгорит все. И мор будет страшный». Сказал так и пропал. Нет ни старичка, ни куля. Свояк оробел. Подхлестнул лошаденку – и скорей в деревню. Рассказал знающим людям. Те услыхали и пригорюнились – не к добру это. «Это же, – говорят, – Николай-угодничек был! Ходит, сердешная его душа, по земле… жалеет людей». А уж к зиме и начался у них мор. Валил старого и малого. Вот и вышло, что не подняли они свой урожай тогда.
– К чему эт ты рассказываешь? – спросил хмурый Емельян Спиридоныч. История тронула его. Только не понравилось, что Сергей Федорыч рассказывает таким тоном, будто Николай-угодник тоже доводится ему свояком.
– К тому, что душа… тоже как человек бывает, – ответил Сергей Федорыч. – В образе.
Емельян Спиридоныч ничего не сказал. Чувствовал себя каким-то обездоленным и злился.
– А чего эт ты давеча про рай сказал? – спросил он. – Каких туда не пускают?