Любимая и потерянная
Шрифт:
— Что произошло?
— Да ничего… кроме того, что я в нем увидела.
В ее глазах опять был ужас, и он молча ждал, уверенный, что ее наконец коснулось то, чего он боялся.
— Может быть, я его толкнула, — продолжала она дрожащим голосом. — В прихожей у нас темно, горит только одна маленькая лампочка. Он притянул меня к себе, так что я уткнулась лицом в его пальто. «Ты бегаешь за этими черными выродками, — прошипел он. — Им можно тебя лапать, а мне, значит, и дотронуться нельзя? Что ж, я подонок какой-то?» Голова у него запрокинулась, свет падал на лицо, глаза блестели как стеклянные… совсем безумные белые глаза, безумные от злобы. Как будто я его унизила, низвела не знаю до чего. Он вдруг стал как дикарь. Даже замахнулся на меня, чтобы… ну, что ли, выбить что-то из
— Конечно, — ответил он, слыша в груди неровные удары сердца.
— Я никогда не видела такого жуткого лица. Ни разу, Джим, ни у кого.
— Он устал, потрепан жизнью, — сказал он, успокаивая ее. — Возможно, ему теперь невыносима любая неудача.
Пегги все пыталась разобраться, откуда в Мэлоне эта звериная злость, и не замечала, как вокруг ее ботинок постепенно натекают лужицы от растаявшего снега.
— Я и не думала, что он способен на такие бешеные вспышки, слишком уж он ленив и безразличен, — говорила она. Скорей всего он вообразил, будто у нее есть дружки на улице Сент-Антуан. Он ничего не имел против этого. Наоборот, это было ему даже на руку, поскольку женщине, имеющей дружков в негритянском квартале, связь с ним должна была, наверное, казаться очень заманчивой…
— Да, мне кажется, вы правы, — продолжала она задумчиво, — отвергнув Мэлона, я лишила его и тех последних крох самоуважения, которые у него сохранились. Он не смог этого вытерпеть. Когда ему не удалось сохранить веру в свое превосходство над какими-то неграми, он взбесился от злобы, ему захотелось все крушить, ломать.
Но не это показалось ей страшней всего. В то ужасные минуты ей почудилось, что на нее обрушил свою мстительность не только Мэлон, но и множество других — все те люди, с которыми он был когда-то знаком, и те, перед которыми он преклонялся.
— Вот это, по-моему, было ужаснее всего, — сказала Пегги, подняв на Джима глаза.
— Еще бы! В нем проснулся зверь. Хорошо еще, что он вас не избил, — сказал Макэлпин. — Я уже давно знал, что к этому идет.
— К чему?
— К скандалу. Слава богу, что это был всего лишь Мэлон и дело происходило в вашей прихожей.
— А кто еще мог меня тронуть?
— Разве нечто похожее не могло произойти на улице Сент-Антуан? Если Мэлон оказался способен на насилие, то среди негров, может быть, найдутся и такие, кто, озверев, натворит кое-что и похуже.
— Вы ничего не знаете об этих людях, а я знаю. Вы не имеете понятия о том, что и как они чувствуют.
— Не совсем. Кое-какие разговоры до меня дошли.
— Разговоры обо мне? Ну конечно. Как это все смешно! — запальчиво сказала Пегги, но не засмеялась — очень уж она была рассержена. — Не могут тебя так доконать, принимаются иначе. — Ее щеки порозовели, глаза стали злыми. — Попробуйте когда-нибудь пойти своим собственным путем, Джим. Попробуйте следовать идеалу, который вы создали для себя, и поглядите, что из этого получится. На вас все накинутся, и все будут стараться затолкнуть вас в общую шеренгу, а если вы глядите на жизнь иначе, чем все окружающие, значит, вы сумасшедший, или распутник, или упрямый осел, или блаженный дурак. И все с такой охотой будут протягивать вам руку помощи, только бы вы покорились и перестали бунтовать. А не согласны… Сама удивляюсь, как мне еще не опротивели все люди, — сказала она с горечью. — Все мои пороки заключаются в том, что я такая, какой мне нравится быть. Хочет ли кто-нибудь мне действительно помочь? Господи, конечно, нет! Все думают о том, как бы уесть меня. Вот хоть вы. Услышали какую-то сплетню и вообразили себе, будто я разжигаю в людях порочные страсти. А почему вы так уверены, что я не разжигаю ваши собственные порочные страсти?
— Ну вот вы и поставили меня на место, — сказал Макэлпин. — И все-таки, — хмуро добавил он после неловкой паузы, — тот ваш трубач действительно опаснее, чем Мэлон…
— Кто это сказал вам, Джим?
— Роджерс. Он сказал, что на Уилсона заведено дело в полиции Мемфиса.
— А, это та мемфисская история, — сказала девушка. — Там вышел какой-то скандал
— Пегги, неужели вы влюблены в Уилсона?
— О бог ты мой! Начинается! — устало сказала она. — Вас интересует, живу ли я с ним? Вопрос серьезный.
— Я же только спросил, не…
— А почему бы вам не спросить, живу ли я с Уэгстаффом? Или с Джо Томасом? Джо, проводник в спальном вагоне, самый красноречивый человек, какого я встречала в своей жизни. Вы не слыхали таких разговоров на Сент-Антуан, какие там слышала я, — она замолчала, пристально разглядывая пятно на полу, в том месте, где стерлась краска, потом улыбнулась тихой улыбкой монахини, укоряющей мирянина за недостаток христианской любви. — Я сидела в тесной и грязной комнатке, — продолжала она, — а вокруг были женщины и мужчины, все бедняки, просто соседи, и эти люди, взволнованные, притихшие, слушали Джо Томаса, стараясь разобраться в том, что тревожит и вас. Ах если бы вы видели, как эти негры сидели там и с какой жадностью слушали Джо, который пробовал объяснить, как получается, что добродушный человек вроде него вдруг поддается вспышке неистового гнева. Я слушала его с наслаждением. Мне очень нравилось, как он обо всем этом говорил. Звучало это примерно так. Если белого, пусть даже очень скверного, человека доведут до крайности, он знает, что может позвать полисмена. Он это чувствует нутром. Он был еще мальчишкой, когда власти вдолбили это ему в голову. Его власти! К его жалобам правосудие никогда не будет глухо. Если же ярость затуманит мозги негру, то ему хочется зажмуриться, хочется быть слепым, чтобы не видеть лицо правосудия. Потому что это всегда белое лицо, и негру не на что рассчитывать, кроме своего слепого гнева, и он спешит его выместить какой-нибудь дикой, злобной выходкой до того, как откроет глаза. Он знает, что, открыв глаза, увидит что-то мерзкое, и предпочитает кромешный мрак ярости. Ну а потом-то он, конечно, спохватится, струхнет, бросится наутек… Его легко спугнуть, ведь в этом мире белых он вечный беглец. Поняли, Джим?
— Да, понял, — согласился он, но, помолчав, вдруг спросил: — Пегги, к чему вам… все это, зачем вы себя накручиваете?
— Накручиваю?
— Да. Что вы намерены делать?
— Джим, скажите сами, кто бесчеловечен — высокомерные люди, которые заправляют всем, или я? В мире немало беглецов, которые — каждый по-своему — пустились наутек, столкнувшись с бесчеловечностью. И если кто-нибудь из них постучится в мою дверь… то я…
— Я понимаю вас, — сказал он, а про себя подумал: «Убийца всегда убийца, будь он черный или белый. — И все же его обезоруживала ее трогательная сострадательность. — Ведь и в жизни убийцы, — думал он, — может наступить минута, когда ему нужен будет человек, у которого и для него, для убийцы, найдется доброе слово». — Как знать, — вздохнул он. — Может, и меня еще ждет время, когда я буду жаждать сочувствия от кого-нибудь похожего на вас. Мне кажется, одно ваше доброе слово утешило бы меня в такой момент. — Он улыбнулся. — А пока снимите-ка лучше ботинки. Вот так. Дайте я вам помогу.
Она вытянула ноги, а он, стараясь не замочить брюки в лужице от растаявшего снега, опустился на колени и стащил с ее ног сырые ботинки.
— Как они вам пришлись? — спросил он, вертя в руках один ботинок.
— По-моему, нужно подложить в носки комочки бумаги.
— Великоваты? Так вы еще стельку положите.
— Стельку? А верно, — сказала она. — Вон мои шлепанцы, возле кровати.
Когда он принес шлепанцы и начал ей их надевать, она сказала:
— Джим, вы очень за меня тревожитесь?
— Пожалуй, очень.
— Я вижу. Не надо, Джим. У меня все хорошо, все в порядке. Вы зря себя изводите, — добавила она, направляясь к стенному шкафу. — Я не хочу, чтобы вы волновались из-за меня.
Она вынула из шкафа черное платье, перекинула его через руку, подошла к бюро и, присев, выдвинула нижний ящик.
— Мы с Генри Джексоном приглашены на обед, — пояснила она мягко и немного виновато. — Вы тут подождете, пока я переоденусь?
— Разумеется, — он так явно обрадовался, что Пегги улыбнулась.