Любимый ястреб дома Аббаса
Шрифт:
— Скоро здесь будет шумно, — с завистью сказал я. — Подумать только — целый город с рынками, криками, звуками ута и танбура.
— А что такое танбур? — без выражения сказал этот человек.
— Вы знаете, что такое танбур, — так же мрачно ответил ему я. — Знаете и то, что город этот будет жить не вашей, а своей жизнью — как и ваш шустрый сынишка, Мухаммед. Да, да, я могу говорить о детях, не падая в обморок… Так вот, это ваше дитя, но на отца он будет похож разве что наполовину. И вы тут ничего не измените. Может быть, он будет не только терпеть музыку в своем городе или дворце, но даже покровительствовать музыкантам. Знаете, ведь музыка — это просто звуки нашей жизни, только им придана гармония и строй, чтобы мы, несчастные, поняли, как прекрасна
— М-м, — сказал мой собеседник, складывая пальцы лопаточкой и зачерпывая ими еще одну горстку жирно блестящего риса с редкими зеленоватыми восковыми изюминками. Затем он с неудовольствием осмотрел эту горстку и быстро отправил ее в рот.
— Я вообще-то, жалею, что не умею записывать музыку знаками на бумагу, — продолжал я, глядя на остывающий плов. — Обидно — меня не станет, и музыка исчезнет. Она всегда начинает звучать в моей голове во время ночного перехода по пустыне. Представьте: целый купол звезд тихо поворачивается над головой, по ним идет твой караван, — но если бы звезды звучали, то это были бы тихие голоса колокольчиков от цимбалов. Ведь звезды — это тоже музыка. Ноги верблюда отмеривают ритм, и ритм этот — опять музыка. Ты качаешься и качаешься под этот ритм в седле, и тут возникает голос… женский голос, то ли в твоей голове, то ли он и вправду звучит… и всегда, век за веком, будет звучать среди этих холодных и голых камней. Как будто женщина, прекрасная и любящая тебя женщина, тихо поет, не разжимая губ, — а это звук великолепного инструмента, скрипки из Ху, никакой другой не может так трогать сердце. И вот звучит этот голос, и тебе в нем слышатся слова: «помнишь меня?». И еще — «найди меня».
Тут я остановился и поднял глаза.
Мансур смотрел на меня с бесконечным терпением, ожидая, когда же я закончу.
Этот человек действительно не любит музыку, понял я — и покорно вздохнул.
ГЛАВА 21
Гюль
— Гюль, — сладостно вытянул губы трубочкой работорговец, так, что слово это прозвучало с явным персидским акцентом: «гёль».
Конечно, цветок есть цветок, на каком языке его не называй. Но все же мне кажется, сколько бы ни дал древний Иран миру — всю эту поэзию, музыку, купола и колонны, замечательные рисованные миниатюры, — вот это слово, значащее просто-напросто «цветок», останется самым большим его подарком нам всем. «Хуа», произносится оно в Поднебесной империи, и я вижу эфемерное белое кружево хризантемы или пиона. «Гюль», говорят в этих каменистых краях, и в твоих ноздрях появляется пряный запах розы.
— Она сильна, как лошадь, — продолжал работорговец, — но если вы устали от битв, то откиньтесь на подушки, — и она станет, наоборот, всадником, оседлает вас и будет скакать, издавая стоны и сжимая теплыми бедрами, пока вы не отошлете ее вон. Это редкий товар, и я берег ее для редкого покупателя. Никогда не давал солнцу и пыли коснуться ее лица.
Тут он медленно и торжественно откинул сероватое покрывало с лица «редкого товара».
Мне лениво улыбался широкий и чувственный от с белоснежными зубами. Черные, любопытные, как у птицы, глаза рассматривали меня с откровенным интересом.
Смуглое, очень смуглое лицо с горбатым, изящно изогнутым носом. Это было, впрочем, странное лицо — все черты его казались чересчур большими. У меня мелькнула мысль, что если бы этот рот был еще чуть-чуть шире, нос еще капельку длиннее, а глаза еще больше сдвинуты к вискам, то такое лицо попросту бы пугало.
— Лет двадцать-двадцать пять. Из мединцев, похоже. Народ арабийя. Она говорит хотя бы на иранском, если не на согдийском? — поинтересовался я.
Торговец честно пожал плечами, как бы намекая, что много слов от такого товара мне не потребуется.
Я внимательно посмотрел на него.
— Пятьдесят дирхемов, — с плохо скрываемой гордостью сказал он.
Я тихо посмеялся ему в лицо:
— Откуда такие цены на вашем рынке? Я бы подумал, что десять дирхемов были бы в самый раз. От вашей цены в этой пустыне я просто в недоумении.
— Да, — с достоинством отвечал этот человек, — когда-то на нашем рынке было тесно, можно было выбрать из сотен женщин, да и мужчин было немало. Были пленные из города Константина. Были люди с севера, из земель племени сакалиба, или рус. А сейчас здесь пустовато. Война… Когда война — то появляется много товара, и дешевого, это правда. Но, знаете ли, я хорошо знаю, что такое если не конец войны, то затишье, — это когда цены на мой товар вдруг начинают идти вверх. Значит, начинают покупать, а не только продавать. И вот сейчас цены туда и идут. Вверх то есть. А товар и действительно редкий — это не обычная женщина. Сорок пять.
Я покачал головой и повернулся, поправляя седло. И углом рта нехотя произнес:
— О двадцати бы я еще поговорил…
Но тут работорговец с достоинством выпрямился, став очень серьезным.
— Уважаемый господин, за вашим плечом меч в потертых ножнах. С вами охрана. Да и по седлу, и по цвету лица я вижу, что вы едете с войны, где были не простым солдатом. Вы можете просто похлопать рукой по этому мечу и забрать у меня женщину даром. Тут бывало и не такое. Можете меня просто зарубить, в конце концов. Но вы согдиец, а значит — хороший торговец, и поймете, если я скажу вам вот что. Если хотите убить меня и ограбить — делайте это прямо сейчас. Но если вы хотите заключить сделку, то давайте говорить серьезно: сорок. Что ж такое, вы едете с войны, вы остались живы — неужели не можете себя побаловать редкой красотой? А если снова война и вас убьют через неделю?
Я мог бы кинуть ему сто динаров вместо сорока дирхемов — но это было бы почти оскорблением. А главное — я наслаждался каждым мигом этого разговора, торговаться — это было мое занятие, с ним я снова ощущал себя дома, где бы этот дом ни был… и мой собрат по мирному ремеслу это хорошо видел. Так я позволил беседе выйти к тридцати дирхемам с его стороны и двадцати пяти с моей.
Тут проклятый торговец сделал неожиданный ход:
— Нет все-таки тридцать. Зато я дам вам бесплатно одну старуху, которая будет мыть вашу красавицу перед тем, как она уляжется к вам на ковер. А вы будете смотреть на это зрелище… Две женщины по цене одной — как вам такой вариант? Старуха, кстати, из Согда, она хорошо вас поймет.
Из Согда? Это меняло дело. Так две закутанные в не очень чистые тряпки женские фигуры последовали за мной в караван, были усажены на верблюда и доехали до постоялого двора к закату.
Мы были уже в Хорасане, приближались к Мерву, сорок восемь согдийцев и один тюрок — это все, кого я смог собрать из ветеранов Заба. От «армии трусов», которую я когда-то вел на запад с обещанием в конце концов привести на восток, домой, тут почти никого не было — те, кто остались живы, рассеялись в веселом, гремящем оружием хаосе Куфы. Из чакиров со мной были только Махиан, будущий мельник, и молчаливый Ванаспар. Прочих не было в живых. Что касается других согдийцев, пересекавших со мной плато Загрос, то дело было не в том, что им не хотелось домой, а в ином — как их всех найти. Две-три недели я надеялся, что слух об отъезде Ястреба достигнет всех, кого мог достигнуть. Но отозвались немногие.
Некоторых сманил Бармак — он как раз набрал тогда небольшую гвардию из тюрок и согдийцев для личной охраны юноши-халифа по кличке ас-Саффах — Проливающий. Бармак же дал мне денег на дорогу, со словами «о чем вы говорите — долг, это мы вам тут все должны, и немало».
Неторопливо мы пересекли ранней весной Загрос, все по тому же пути, мимо Рея и на Нишапур, но избегая больших городов или их центра: об армиях или отрядах «хорасанцев» тут все только и говорили, причем называли этим словом всех людей с оружием, что служили теперь новому халифу. Но мы умело избегали их всех.