Любостай
Шрифт:
Все-таки как богата природа на чувства, и все сущее таинственно и невидимо связано в ней единой болевой нитью.
Урожай для конца июня был неожиданно щедр. Пока рыскали по лесу, разохотились мужики, задорились друг перед дружкой, на каждый трофей издавали торжествующий клич, при этом легко и бездумно смеясь.
Вернувшись, Космынин сослался на усталость и поднялся в светелку отдохнуть. Бурнашову показалось, что друг ожидал найти там жену. Алексей Федорович отыскал тень, решил не мешкая прибрать грибы, но, к сожалению, почти всякий располовиненный, вскрытый дубовик, такой яркий, праздничный, зазывистый, с молодой нежною шкуркой, оказался непонятным образом источен изнутри, в самой сердцевине, словно бы гада вдунули, вдохнули еще в утробе земли, он, видимо, обитал уже в самой споре зарождающегося чуда, чтобы сгубить его в изначалии жизни: червь клубился под нетронутой упругой кожей, в хрустящей белоснежной мякоти и стремительно выжирал такую недолговечную плоть, пока опасаясь выдать свое присутствие.
«Хоть бы на суп набрать», – с сожалением подумал Бурнашов, вырезая из гриба крохотную луковичку, и тут услыхал на веранде голоса: жена мешала варенье, оттуда накатывал сладкий земляничный дух. Разговор, наверное, затеялся недавно, женщины, как водится, перетряхивали свою жизнь, не стесняясь самых тайных подробностей; они не успели прискучить друг другу, не было повода повздорить, и взаимное участие, жалость сквозили в каждом слове. Голос
«Слушай, чего ты с ним живешь? Он же старик, даже ребенка тебе не может сделать».
Бурнашов вспыхнул, будто по лицу наотмашь полоснули плетью, и сейчас, кровавясь и набухая, вспыхнул наискось от лба к подбородку алый жгут. Вся плоть Бурнашова поначалу восстала, взбунтовалась, воспротивилась грубой откровенности простых слов. Но права же она! Права, стерва! Вот где собака зарыта, что права баба. То, что с такой тщательностью скрывалось от самого себя, оказывается, на самом-то деле давно известно и понятно всем. Бурнашов, ты совершеннейшее ничтожество, ты даже ребенка не можешь сделать. Как же это в народе говорится? Ребенка состряпать дело нехитрое. На это ума не надо… А ты, Бурнашов, кичился умом, а он, оказывается, вовсе не нужен, он скорее обуза, неотъемная заплечная торба, вериги, ярмо твое. То, чем ты хвалился, сердешный, это лишь болезнь, вроде кори, помеха в постельном делании, для чего не надо ни капли ума. Ты слышишь? Не надо ни капли ума, так распорядилась природа, и ты ее пасынок, она спешит от тебя освободиться, чтобы не продлился никчемный род… Но почему так долго молчит Лизанька? Иль ее покоробила нагая истина? Иль я здесь ни при чем, она всю вину обнаружила в своих черевах, недозрелой утробе, а солгать перед гостьей для нее хуже смерти, это как бы навсегда предать и продать ближнего. Утешься, не в тебе вина, не в тебе…
«Ты знаешь, Наташа, я его люблю, – спокойно ответила Лизанька. – Не будет детей, возьмем из приюта. Сколько их, сирот». – «Дура ты, господи, дура набитая. За что его любить, сивого, от его бороды козлом пахнет. Он тебя в скотницу превратил. Он же тебя запряг. Ему домработница нужна. Я бы с ним ни дня. Ты красивая баба, в городе любого мужика захомутаешь», – наступала, совращала гостья; ей нестерпимо хотелось соблазнить Лизаньку, взять осадою крепость, словно бы сама мысль о счастии ближнего сожигала сердце Натальи. Ей бы куда проще стало, если бы эта тоненькая кроткая женщина, почти ребенок, мучилась бы сейчас от горя. Оказывается, страдания ближнего излечивают куда лучше всяких гомеопатических пилюль: тогда можно пожалеть его, утешить, опустошиться, излечиться, исповедоваться и тем как бы соскрести накипь со своего сердца, облегчить его. Это ведь как здорово, когда все несчастливы и повязаны одной цепью тоски и прозябания. Счастливого человека не пожалеешь, тот сам полон участия и своим существованием лишь больнее ранит неприкаянную душу. Так обыкновенно полагает самовлюбленный– человек без ангела в груди…
«Я счастлива, я очень счастлива и потому жду горя. Счастье же не может продолжаться вечно. Алеша святой человек. Он чудо мое. Он же ребенок, у него повадки дитячьи. Как самовар расшумится, зафырчит, ну куда там, гроза грозой, сейчас разнесет. А потом фу-у, пар весь вышел, я же молчу. Чую, выкипел дружок, и тогда слышу, как любовь его вся на меня. Я как в облаке. Я, наверное, бесстыдница, Наташа, что постоянно думаю о муже. Глаза закрою, а он возле, и все самое такое, ну то… Если с ним что случится, я умру, мне и дня не жить, видит бог. Ты лучше про себя скажи, как у тебя?» – «А что у меня? – Гостья хрипло засмеялась, затянулась сигаретой, из форточки клубом вывалился дым. – У меня, как в кино, все прекрасно и удивительно. Знаю, что добром не кончится. Я его, пожалуй, убью когда-нибудь. Сонного зарежу, полосну бритвой – и конец». – «У вас же так все хорошо было. Ты что, полюбила кого?» – «Хуже… Я, кажется, по рукам пошла». Гостья с натугой, неискренне рассмеялась и закашлялась, захлебнувшись дымом. «Ой, у меня однажды тоже было такое! – весело воскликнула Лизанька, стараясь смягчить ужас известия. – Я Алеше рассказывала. Собиралась замуж за одного, а целовалась с другим. Мне так нравилось целоваться». – «Что-то и у меня вроде того. Я любви хочу, Лиза, люб-ви-и! И снова грязь налипла. Я ж к Борьке в постель сама запрыгнула, он не тянул. Он мне тогда показался, думаю, пусть уж он, чем какой-то тракторист чумазый. Я тогда любила одного, он ко мне клеился. Пропаду, думаю, с ним. И тут Борька… Ты знаешь, я от мужа уходила, думала, насовсем, и месяц всего выдержала. Странно-то как! – Наталья снова хрипло засмеялась, с натугою, будто сдерживала рыдания. – Убить хочу, бритвой полоснуть хочу, так его ненавижу, а месяц лишь и выдержала… И вот я с одним спортсменом познакомилась. Видный из себя, сегодня здесь, завтра – там. Из Праги на Новый год получила от него сразу два письма, правда короткие, но он пишет, что ты из меня писателя сделаешь. Мол, я никогда не пишу писем, а тебе уже шлю второе. Я сама отослала ему четыре шикарных письма. Потом я подарила ему томик сонетов Шекспира, а некоторые даже читала наизусть, просто для общего развития, и сказала, что это мои любимые стихи. И вдруг, перебирая бумаги, наткнулась на старый телефон первой моей любви. Думаю, чего бы не позвонить? Только позвонила, он сразу взял трубку. Мы с ним не видались тринадцать лет. Ну, он меня сразу узнал по телефону. Наташа, говорит, я сразу узнал твой голос. Сказал, давай встретимся. Ну, я в общем-то встретиться не хотела. Ну, потом подумала, сделаю ему одолжение. Все-таки прошло столько лет. Он, как все, наверное, опустился, наверное, пьет. Ну, думаю, пусть посмотрит, какая я стала. Ну, в общем, как бы снизойду до него. Ну, когда мы с ним встретились, оказалось, он совсем не стал хуже, а в чем-то даже лучше. Сказал, что меня все эти годы любил. Что у него было много баб, но по-настоящему любит только меня; все эти годы думал только обо мне. Сказал, чтобы выходила за него замуж, сказал, что его чувства надежны, проверены годами, что никогда меня не бросит, что ему от меня ничего не надо. Чтобы он знал только, что его ждут дома. Ну и как в первый вечер я привела его к себе на квартиру, так он у меня и остался ночевать. Конечно, я ему рассказала про Мишу-спортсмена, что я о нем думаю все время. Ну, сплю с ним, а думаю о Мише. Ну, Саша мне и говорит, что это пройдет, что с Мишей это ненадежно, спортсмены ветреный народ, а его чувство годами проверено…» – «Но так можно всю жизнь спать с одним, а думать о другом, – перебила Лизанька, изумившись. – Это ведь с ума сойти – в двух ролях жить, притворяться и лгать. Мне бы и дня не пробыть». – «Ну, так вот именно. Вот я и мучаюсь меж тремя, говорю Сашке, что я должна проверить свои чувства и выбрать, кто их них мне нужнее. Ну я ему сказала: если ты меня любил тринадцать лет, то подожди еще два месяца, я дам тебе точный ответ. А второго июля приезжает из Праги Миша, у меня будет день рождения, я гостей собираю. Так что Сашку мне придется выгнать». –
Лизанька встретила пониклая, вся в крапивных пятнах, будто долго плакала, и кожа на лице набрякла от слез. «Что с тобою? Тебе плохо? – испугался Бурнашов, отыскивая взглядом гостью. – А где Наталья? Все еще спит?» – «Да нет, только что к себе поднялась».
Тут на вышке что-то упало, сгрохотало, невнятное бормотанье прервал визгливый крик: «Посмей только… тронь пальцем! Уеду… Ненавижу тебя. Ненавижу!» – «И проваливай, дорогая, сделай такую милость. Не откажи в любезности, шлюшонка. Воздух чище будет. Только сию же минуту. Ну!» – донеслось в распахнувшуюся дверь. Шмыгая носом, с несчастным растерзанным видом, но горящим ненавистным взглядом выскочила на лестничную площадку Наталья. Свесилась над хлипкими перильцами, рискуя свалиться вниз, волосы скатились водопадом, заслоняя оплывшее багровое лицо, глазами, затуманенными злобой, не сразу отыскала хозяев.
«Я его убью! Дайте мне что-нибудь. Я зарежу его, видит бог! Суд оправдает меня!» – «Кувалду тебе или крохотную домашнюю гильотину? Кстати, у меня есть длинный кухонный нож, – посоветовал Бурнашов. – Лизанька, принеси тот, которым порося кололи». – «И ты, и ты проходимец. Я бы тебя свела клопомором!» – «Я люблю клопомор. Только с горячими щами, – жестко, неприкрыто насмехаясь, сказал Бурнашов, поднялся по лестнице так резво, что Наталья в испуге отшатнулась. – Вам помочь съехать с фатеры?» – «Не надо, я сама», – отрубила Наталья, но голос ее потух, осекся, скоро сдал, душа обмякла, оцепенела.
Она еще оглянулась на дверь, в проем ее виден был Космынин: он сидел, сгорбившись на диване, ладонями обхватив голову, и, тихо, меркло покачиваясь, то ли стонал мерно, то ли проборматывал что. Ей-то, сердешной, думалось, видно, что будут все уговаривать разом, вперебив, лить слезы, просить прощения, умолять, чтобы осталась, не покидала дом на ночь глядя, казнить Космынина, принуждая его повиниться перед женою, но эти бессердечные люди, будто сговорившись, не чуя вины, охотно выпроваживают гостью вон. И даже Лизка не заступилась, отвернулась, угрюмо уставилась в окно…
«Поешь хоть на дорогу. Чего всполошилась? Путь-то не близок», – только и выдавила хозяйка, стараясь не глядеть на гостью.
«Я не попрошайка. Ваш кусок в горле встанет, – гордо отрезала Наталья, уже овладев собою. – Ну, Лизка, ну и везет тебе. Ну, бери себе полюбовочку, устраивай свальный грех, – указала пальцем на светелку, где оставался Космынин. – Он не чета твоему. Чего другого, а ребенка с ним живо наиграете. Он боевой по этой части, он мастер…»
Лизанька не успела сообразить, что ответить, как Наталья покинула дом.
Лишь на покосе Бурнашов успокоился. Сначала вроде бы гул стоял в груди, словно бы полая гигантская пещера таилась за ребрами, и каждое истеричное слово, выплеснутое Натальей, эхом прокатывалось по ее недрам; после шум стал затихать, и свара вымылась из памяти вместе с телесным потом. Улыбчивый, в сенной паутине, прокаленный мреющим солнцем, едва призадернутым легкой кисеею, возвращался он с лесной поляны, ожидая увидеть в избе угрюмый сумрак и печальных одиноких людей. Но Космынина он нашел возле плиты, он кухарничал, возле была Лизанька, лицо ее горело от возбуждения, будто эта парочка только что целовалась. Бурнашов сразу ревниво померк, обводя взглядом житье, вроде бы не признавая его, и широкая улыбка медленно угасала, потухала, совсем лишняя сейчас; но Бурнашов спохватился и уже принудил себя рассмеяться: