Любостай
Шрифт:
– Гляжу, без меня тут спелись. Думал поминки найти, а они спелись. Ну молодцы.
Он плюхнулся на лавку, широко раскинул босые распухшие ноги с волдырями, начесанными от комарья. Истомленный, прислонился спиной к бревенчатой стене, впитывая ее прохладу, призакрыл проницательные глаза, но вместе с тем особенно настороженно примечая малейший жест Космынина и украдчивые взгляды жены, надеясь поймать уловку иль особый тайный знак. Но Лизанька вела себя по обыкновению открыто, каждого оделяя радостной, слегка смущенной улыбкой, и то, что она вела себя как всегда, особенно взволновало Бурнашова и показалось нарочитой игрой. Могла бы при постороннем мужике вести себя не так развязно, подумал он, хмурясь в душе и неслышно для себя закипая. Не ревнуешь ли ты, Бурнашов? Сам подстраивал, сам зазывал Космынина в работники, имел какие-то виды. Но я же не приглашал его в любовники? – возмутилась гордыня.
На плите варилось, кипело, шкворчало, жарилось, парилось. Знать, в четыре руки было куда сподручнее. Космынин, процеживая длинную лоснящуюся бороду, задумчиво вглядывался в
– Говорю, спелись без меня. В четыре руки, как оркестр…
– Куда мы без дирижера, Алешенька, – откликнулась Лизанька.
– Вот суп учу варить. Тайну открыл. Суп за тридцать семь коп на четыре персонии. Не век же Лизавете за твоей спиной сидеть? Что от тебя толку? – в который раз, будто бы в шутку, но больно поддел Космынин.
Скулы у Бурнашова напряглись, затвердели, Лиза поймала окаменевший взгляд мужа и торопливо одернула Космынина:
– Типун тебе на язык, Борька. Ну что ты треплешься…
– А пошутил. Видит бог, пошутил. Все какие-то нервные нынче. Уж ничего не скажи. Князья да цари вотчинные.
Бурнашов отмалчивался, душа его, распаренная работой, еще летала в парном, процеженном сквозь цветущие травы, воздухе и походила на полдневную бабочку-пестрянку. Последние слова Космынина небольно укололи: чудак человек, он тянулся на котурнах, тщился встать вровень с Бурнашовым, он по-приятельски хлопал его по плечу, наверное, презирая в душе за неприглядность; тогу Бурнашова он примерял к своим плечам и понимал, что выглядел бы в ней куда царственней. Какая странная эта судьба: даже славою она покрыла вовсе не то чело, ей лишь бы выплеснуться куда ни попадя, и помазанник, ее избранник, вовсе случайный и неподходящий человечишко в полосатых сатиновых шальварах, в пропотелой рубахе навыпуск и с растоптанными босыми ногами, сбитыми от ходьбы. Скоморох, подорожник, божий страдник, паломник на жаркой российской дороге. И венок ему гож разве что из прилипчивого репейника с бордовыми иглистыми шишками.
– Денег-то скопил, вот и купи вотчину, – ясно улыбаясь, посоветовал Бурнашов, зябко передернул плечами: в избе, глядящей окнами на северную сторону, даже в паркие летние дни было сыровато. Потное тело ознобило, пробило мурашами, захотелось спать. Неприкрыто, яростно он зевнул, выворачивая скулы.
Лизанька поцеловала его мимоходом, оперлась о плечо: ее горячая ладошка, казалось, прожигала насквозь пропотевшую рубаху.
– Купи вотчину, будешь хозяин. Снова женишься, заведешь детей, семенем своим укрепишь Русь. Вот и сверхзадача. Бросай стихи, Борька, все одно не получится. – Ударил больно, без всякого желания обидеть. Само собой получилось.
Космынин пробужденно мотнул головою, словно жал ворот рубахи, глаза сквозь очки блестнули мстительно. Но он прикусил язык, сдержался.
– Жена-то совсем уехала? Не вернулась? – Снова зевнул. – Один рот да и тот дерет…
– Вожжа под хвост. На ночь-то глядя. Не ты ли ее допек? – вдруг поддержала мужа Лизанька. Недаром говорится: муж и жена – одна сатана.
– Допек, как не допек, – осуждающе поднял голос Бурнашов. Ему захотелось вдруг взвинтить Космынина. – Впрочем, Наталья в чем-то права. Ты не находишь, Бориско, что она права? У тебя идея, тебе сладко. У тебя за каторгой брезжит. А ей каково? Думаешь, весело ослу, что бредет за охапкой сена, которое не ущипнуть? Невольно взбеленишься и выкинешь штуку. Так и с бабой твоей. Ты, Космынин, живешь так, словно у тебя сто жизней впереди. Примеряешься, пристраиваешься, приноравливаешься. А надо жить сразу набело, не щадя себя…
– Слушай, Бурнашов, – процедил Космыния. – Я за харчи к тебе нанимался сено убирать, но не нравоучения выслушивать. Всякий твой бред. Так что отхлынь, дружище, отвали…
– Прости, прости, – опомнился и повинился Бурнашов. – Наваждение какое-то. Действительно, дрянь у тебя баба, пустельга. Удивляюсь, как столько лет ты с ней прожил. И не страдай из-за нее, наплюй…
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Лизанька стремилась быть веселой, но Алексей Федорович видел, как маятно жене, как мучительно ждет она перемен, прислушиваясь к телу, как бы настраивает себя на новую жизнь, подгадывая к срокам. И чем дальше отодвигался Иван Креститель, тем пугливее, растерянней становился ее взгляд и сквозь тонкую матовую кожу лица все чаще вспыхивали неровные пятна непонятного смущения. Как страшно, наверное, было обмануться жене, и день грядущий мыслился тем пределом, который не переступить, не пережить; как надо было настроить себя, какую решимость иметь, чтобы до конца поверить полузабытым древним верованиям. Свои-то мечтания Бурнашов и не брал в расчет, настолько он разуверился в себе. Десятого июля, в самую страду, сославшись на срочную занятость, Бурнашов неожиданно всполошился и поднялся в дорогу. Он запретил провожать себя и, прикрывая калитку, будто прощаясь навсегда, последним запоминающим взглядом цепко охватил утреннее подворье, Лизаньку и Космынина, особенно тесно стоящих на крыльце. Космынин только что слез с подволоки и сейчас, весь осыпанный сенной трухою, заспанно щурился, протирая еще пустые недоумевающие глаза, и расслабленно покачивался на шатких ватных ногах. Щеколда, как нарочно, вырывалась из рук, словно бы держала Бурнашова, и ему вдруг горько зажалелось, в груди померкло и опустело. Но он подавил внезапный приступ отчаяния и решительно отправился к шоссе. Что делать, если Бурнашов был гостем везде…
Собственно, чем я
На вокзале Бурнашов поначалу растерялся. Оказывается, он снова отвык от города. Ему захотелось выпить. Он недолго поразмышлял и решил сразу наведаться к сестре.
А там нынче ждали гостей: наконец-то Чегодаевы заманили к себе того, знаменитого, который летает. Как летает? – спросил Бурнашов, снимая старенькую нейлоновую куртку и оставаясь в холщовой блузе, подпоясанной витым бельевым шнуром. «А вот так, прижимает руки к бокам и летит на седьмое небо…» – «К лешевой матери он летит. Он что, с психушки бежал?» – «Хватит тебе придуряться», – Анна слегка скривила губы, на большее она не решилась. У нее было кукольное, умащенное, какой-то неживой белизны личико (так она стереглась загара), черные блестящие волосы плотно уложены и на затылке завернуты в тяжелый узел, и крохотные раковинки ушей с звездочками бриллиантов выглядели особенно по-девичьи; шею, тронутую морщинами, скрадывал высокий раскидистый ворот жемчужно светящейся блузы, плечи покрывало темное шелковое кимоно с гибкими огненными драконами. Глаза сестры с остро отточенными загнутыми ресницами были непроницаемы, будто их поверх тронули бирюзою. Материны глаза, только без блеска. Сколько же Анне лет? – безразлично подумал Бурнашов, оглядывая сестру. Анна перекрывала собою дальнейшее движение, торчать же у двери было душно, со стены, зловеще ухмыляясь, глядела огромная лоснящаяся африканская маска, по бокам ее старинные музейные секиры.
– Ты меня долго намерилась тут мариновать?
– А ты долго решил придуриваться? – спросила Анна строго. – Где опять оставил жену? Смотри, как бы не увели. Ты же красивый мужчина в расцвете лет, а ходишь, как прости господи.
– Могу раскланяться, – Бурнашов шагнул к двери.
И Анна искренне испугалась. Маска на лице дрогнула, сквозь штукатурку помад и пудры проступило живое искреннее чувство:
– Прости меня. Прими ванну. От тебя пахнет мужиком. Я ведь тебя люблю, Алеша. Я тобой горжусь. Ты слава нашей семьи.
Мужиком и должно пахнуть, бормотал Бурнашов, яростно соскребая дорожный пот. Думает, мы звери, будто бани не знаем. Пусть с землею, со скотиной имею дело, но мужиком и должно пахнуть. И вдруг прошлая полузабытая жизнь заманчиво сверкнула, Алексей Федорович почувствовал мгновенный укол зависти и сожаления. Итальянский кафель, французская ванна, все голубое и розовое самых нежных, изысканных тонов, в размах боковой стены зеркало, где меж залысин пара отражалось белое жиловатое тело Бурнашова, кирпично темная шея и бурые кисти рук. Сквозь промельк горячей струи Бурнашов с неприязнью и удивлением разглядывал ребристую впалую грудь с кудрявой седеющей порослью, тонкие голенастые ноги, обметанные светлой шерстью, худо узнавая в нынешнем стареющем мужике прежнего ладно сбитого паренька. Вот они, зеркала, их предательская сущность! – подумал со странным облегчением, с удовольствием отдаваясь воде. После пятидесяти все зеркала надо завешивать черным пологом, ибо тело твое умерло и остался дух. Душе не нужны отражения, квелое изношенное тело не помеха ей, не темница. Перегнувшись, Бурнашов мазнул по зеркалу полотенцем и скорчил рожу, показав язык. Кто-то из приятелей рассказывал, помнится, как прощался с усопшим и неожиданно для себя показал ему язык. И все толпящиеся у гроба оторопели. Может, выкинул такой фортель из чувства первобытной животной радости, что еще он-то поживет, потопчет земельку? И гримасу скривил вовсе не покойному, но самой смерти, облик которой внезапно разглядел в домовине? Всякие чудеса случаются на свете, чего говорить. Если на седьмое небо летают, прижавши руки к тулову, так почто бы не показать язык мертвецу?.. А впрочем, я еще ничего, бормотал Алексей Федорович, отходя от душевной смуты и накоротко забывая деревню. Я еще сто очков могу дать вперед кому угодно. Рано меня списывать, ой рано! Он сурово потряс перед зеркалом пальцем, облачился в махровый халат. Все-таки много на свете удовольствий, телесных забав, которые доставляют немалое наслаждение, если полностью отдаться во власть требухе. Этому можно и жизнь посвятить. Вон, полки всяких мазей, духов, натираний, шеренги флаконов, назначенных для утехи и продления сытой беспечальной жизни. Вот так Анна… Целый век, кажется, минул с того дня, когда ты волокла на загорбке раненого через минное поле. Действительно показала смерти язык до самого корня. Чертова кукла, сейчас ты иль тянешься за Мишкой Чегодаевым, чтобы нравиться ему и не надоесть, иль его самого тянешь через долгие гостиные и а ля фуршеты, сохраняя мужа в цене.