Любовь и пепел
Шрифт:
Но он лишь сказал:
— Когда приземлишься в Барселоне, сообщи мне — и я тебя найду.
Я сразу почувствовала себя увереннее. Сердце перестало бешено колотиться. Я снова могла дышать.
— Хорошо, — ответила я ему. — Обязательно.
— Марти?
— Да?
— Когда все закончится, поехали со мной на Кубу? Скоро все страны, о которых мы переживаем, падут. Все изменится.
Я так себя измучила и истрепала, что все вызывало слезы.
— Мы говорили, что у нас никогда не будет Кубы.
— Мы просто пытались быть храбрыми. Не думаю, что жизнь без тебя — это то, что мне нужно.
Эрнест выбил меня из колеи. Я уже давно
— Сейчас тяжело об этом думать, — ответила я. — Трудно поверить, что все снова будет хорошо. Когда война действительно придет за всеми, это будет самое страшное и ужасное, что только можно представить. Ты видел, что пишут о Гитлере. Он даже хуже Франко.
— Вот почему нам остается полагаться только друг на друга. Ты самая сильная женщина, которую я знаю. С кем бы я еще захотел оказаться в окопе?
Я была слишком уставшей, чтобы отвечать ему. Вскоре мы закончили разговор, и я, нервно закурив сигарету, пыталась вспомнить, о чем он говорил. Куба. Вместе. Какая комбинация слов может быть невозможнее этой? Может быть, счастье и покой. Будущее и мы в нем, вместе и в безопасности.
Часть 4. В окопах
(Февраль 1939 — январь 1940)
Глава 28
Когда я сошла с парома в Гаване, отовсюду хлынул ослепительный солнечный свет, заливая ярким жаром сандалии и плечи, проникая сквозь белую блузку, будто ее на мне и не было. Может, и так. Может быть, солнце и море способны растопить все, что угодно, — усталость, страх и разбитое сердце, — обновив меня, залатав раны и вернув способность двигаться дальше.
Я надеялась на это. Весь прошлый год был адом. Мы вернулись в Барселону еще раз, когда она уже пала. Восемнадцать налетов за сорок восемь часов сровняли город с землей, но бомбардировщики все равно продолжали атаковать, уничтожая все на своем пути. Беженцев было бесчисленное множество, люди голодали. У большинства с собой имелись лишь небольшие свертки — все их пожитки. И было страшно от мысли, что после такой долгой и самоотверженной борьбы их ждет столь унизительный и безнадежный конец: они остались без Родины.
Шесть недель Эрнест, Том Делмер и я докладывали о потерях и переменах на линии фронта, передвигаясь вместе с конвоем по дорогам, заполненным отступающими войсками, семьями и фермерами с изможденными быками. Однажды ночью мы сначала услышали, а затем и увидели, как тридцать итальянских бомбардировщиков разрезают небо с таким ужасным звуком, какой трудно себе представить. Нам пришлось выбежать из машины и броситься в кювет. Пригнувшись, Эрнест крепко сжал мою руку. Мы на мгновение встретились взглядами, гадая, не конец ли это. Но самолеты, проревев над нами, улетели в сторону Тортосы. Они были похожи на жестоких серебряных валькирий, стремящихся к абсолютному разрушению. Вся эта война, вероятно, была напрасной с самого начала, но ее идеалы были прекрасны. И мне было страшно представить, что нас ждет дальше.
Когда фашисты достигли моря, мы наблюдали, как раненые волной хлынули через французскую границу, и, пока я готова была оплакивать каждого из них, Эрнест принялся за работу. Он обратился к американскому послу во Франции с просьбой разработать план эвакуации американцев. Британский флот отправил спасательные корабли в испанские порты. Мы знали, что, когда республиканское правительство
Я никогда не видела Эрнеста таким неутомимым и самоотверженным. Он помогал собирать деньги для тех, кто был изувечен и ранен, и когда «Колльерс» телеграфировал, чтобы я отправилась на новое задание, Эрнест остался, готовый помочь любому в трудный момент. Он помчался на лодке, идущей к истоку реки Эбро, где застряла группа солдат из Интернациональной бригады. И каждые несколько дней отправлял мне сообщения из мест, по описанию напоминающих нижние круги ада Данте. Я волновалась за него, но было легче оттого, что мы постоянно поддерживали связь, не притворяясь, что можем все вынести.
Почти год я разъезжала по Европе в одиночку. Постоянно писала для «Колльерс», прощупывала пульс наций, находящихся на грани войны. В июне тридцать восьмого я уехала из Парижа в Прагу. Чуть меньше двух месяцев назад Гитлер вторгся в Австрию и объявил ее частью Германии. И похожая судьба, вероятно, ждала Чехословакию и судетских немцев.
Я объездила все пограничные области страны, тревожась все больше и больше за будущее Чехословакии, которая была домом для более чем трех миллионов судетских немцев. С трех сторон ее окружал Германский рейх. Гитлер давил на президента Чехии Эдварда Бенеша, чтобы тот сдался. Бенеш просил помощи у Франции и Англии. Повсюду царило мрачное настроение, как в операционной, где нельзя получить эфир ни за какие деньги.
Моя статья называлась «Вперед. Адольф!». Таким громким призывом я хотела предупредить американских читателей о том, что вся Европа на грани войны. Не было уже никакого «если», все задавались вопросом «когда?». Я отправилась в Англию, затем во Францию, надеясь, что они придут на помощь Чехословакии, пока еще есть время. Но повсюду, куда бы я ни приезжала, я наблюдала лишь отрицание и самодовольство. Я снова и снова слушала, как британский премьер-министр Невилл Чемберлен все повторял мантру о том, что война до них не дойдет.
Пока я находилась в Англии, был подписан Мюнхенский пакт — и Чехословакии пришел конец. Я поспешила обратно в Прагу и обнаружила, что граница кишит нацистами. Еще через неделю одиннадцать тысяч квадратных миль территории были поглощены, превратившись в Судетенлацд. Чемберлен и премьер-министр Франции Даладье, по сути, своими руками отдали волкам целую страну. Я едва могла дышать, думая об этом.
Я написала еще одну статью и назвала ее «Некролог демократии», рассказав в ней о том, что видела: евреи, спасающие свою жизнь, бегут из Германии в Австрию, но где теперь Австрия? Чехи, опущенные на колени в оккупированной нацистами Праге, дети с затравленными глазами, бродящие по улицам в одиночестве, ведь их родители уже исчезли в трудовых лагерях. Теперь никто и ничто их не спасет. Когда я готовила статью, я была уверена, что «Колльерс» ее не опубликует, но он это сделал. К тому времени как она ушла в печать, я решила покончить с Европой, поклявшись, что никогда туда не вернусь. Я написала длинное письмо матери и еще одно Элеоноре Рузвельт, стараясь выкинуть из головы трусость, которую встречала повсюду, все ужасы Хрустальной ночи, коррупцию, беспомощность, боль, отчаяние. Я чувствовала себя больной и усталой. Во мне не осталось оптимизма. Я больше не знала, во что верить. «Но я никогда не пожалею о времени, проведенном в Испании, — писала я им обеим. — Это единственное, за что я до сих пор благодарна».