Любовь, или Пускай смеются дети (сборник)
Шрифт:
Да, только сильно прогретое алкогольными парами сознание могло вынести эту поистине жуткую картину: над низким бортиком террасы встал козел. Лунный диск, я извиняюсь, качался на его рогах. Борода его двигалась, как у лектора, подбирающего нужное выражение по сложной теме. И, как лектор, он тянул задумчиво: «Э… э-э… э-э…»
Бутылка выпала из руки Доктора и покатилась по полу.
— Это кто? — пролепетал он. — Серный… козел?
— Это — Азазеелл! — провыл Рабинович. (Уже потом, задним, что называется, умом, Сашка вычислил, что давешний пастушок-бедуин, вероятно,
— Да это козел! — сказал наконец Доктор. — Рабинович, это просто козел! И все.
— Вижу… — выговорил тот… — надо поймать.
— Зачем?
— Грехи возложить… и отправить…
— Да шугани его, к черту! И все. Вот напугал, сука! Пош-шел!
— Погоди! — Рабинович поднялся наконец из кресла, но сразу же опять сел. Во второй раз уже получилось и, покачиваясь, он направился к этому, надо сказать, огромному и заматерелому козлу-предводителю.
Доктор стал его отговаривать и не пускать. Забодает, говорил он, ну его к черту, Рабинович, тебе мало этой ночи, блядь, трепета? Забодает, и все!
Нет, я только возложу, возражал другой… я быстренько возложу и столкну его вниз. Старик, говорил он, пусти, если б ты знал — сколько у меня грехов, старик, когда еще случай представится!
И так, хватая друг друга за руки и друг от друга отпихиваясь, в обнимку они подобрались к козлу, продолжавшему спокойно, по-домашнему объедать флоксы и бугенвиллии.
Когда Рабинович ухватил его за рога, козел дернулся и отошел. Рабинович его преследовал, пытаясь возложить на дурную рогатую голову обе руки.
— Стой, сволочь, — бормотал он, — как же это делается-то? Как его держали, за хвост, что ли? Доктор, смотри, какая непристойная скотина!
— Это ты — непристойная ско-скотина… Заходи слева, слева… Да возлагай же скорее, дурак, он рвется!
— Держи его, я вспомню счас… Не знаю — с чего начать-то… Херней занимался! — торжественно и надрывно признался он. — Люди — делом, а я — херней…
Козел орал очень неприятным тенором, напоминающим, впрочем, докторский, когда тот брался петь с Рабиновичем на два голоса их любимую застольную песню «Степь да степь кругом». Рабинович никак не мог собрать все свои грехи воедино, они расползались, как вши по наволочке.
— Херней занимался! — выкрикивал он в искреннем отчаянии, но больше ничего вымолвить не смог.
К тому же он хватал козла за ноги и пытался даже зачем-то оседлать его; позже он не мог объяснить — зачем. Держи за рога, кричал он, главное — хватай его за рога…
Наконец козлу это надоело. Может быть, он решил, что недолгий привал на симпатичной терраске себя исчерпал.
Он дернулся, попятился и внезапным мощным рывком обрушился вниз, в овраг, увлекая за собой довольно крупную, хотя и очень пьяную очистительную жертву: Доктора.
К трем часам ночи он закончил верстать очередной номер «Полдня». Только тогда осторожно вынул ноги из тазика с водой, поднялся из-за компьютера, потянулся, почесал волосатый живот и как был — вольготно, в трусах (а кто его увидит в три часа ночи!) — оставляя за собой мокрые следы, вышел в коридор, в туалет.
Глубокая ночь — лучшее, тишайшее время жизни — всегда умиротворяла его. По ночам он и чувствовал себя лучше. К этому часу утихомиривался и закрывался даже престижный салон «Белые ноги»…
Впрочем, ни до служащих, ни до клиентов этого заведения Вите не было никакого дела: мощная решетка от пола до потолка, отделявшая вход в коридор второго этажа от лестничной площадки с лифтом, запиралась лично им с вечера на огромный амбарный замок.
В туалете он — по причине застарелого геморроя — пробыл долго, вышел в хорошем настроении. И сразу увидел: по ту сторону решетки, держась за нее обеими руками, стоял и смотрел на Витю большой и неудобный, странный человек с пронзительно красивым бритым лицом, несколько припухлым. Странным, в частности, казалось то, что, как и Витя, человек этот был полуголым, и каждый сантиметр его обширной, прекрасно развитой груди, а также предплечий и даже кистей рук был перегружен татуировкой. На разные темы.
Витя не сразу испугался. Вначале он решил, что это заблудший клиент престижного салона «Белые ноги». Поэтому приветливо проговорил на иврите:
— Эй, приятель! Ты слегка припозднился. Блядям тоже покой нужен.
На что странный тип, не отрывая пристального взгляда от Витиного живота, проговорил вдруг по-русски негромко, внятно и страстно:
— Сын человеческий!
Так, подумал Витя. Прелестно. Вот идет Машиах.
— Я послан к сынам Исраэля, к коленам непокорным… — продолжал тот наизусть, — речей их не убоюсь и лиц их не устрашусь, ибо они — дом мятежный…
Витя и тут все еще не испугался. Имелся у них с Зямой кое-какой опыт по очистке помещений от Мессий.
— Что вам, собственно, угодно? — необычайно деликатно спросил Витя.
— Мне? Посцать, — сказал Машиах вежливо. — Пусти меня, сын человеческий! Я вижу цель свою за твоей спиной.
Витя вздохнул.
— Ссыте на здоровье. На улице, — не менее вежливо посоветовал он, правильно (редакторская привычка) выговаривая это слово. — Ночь ведь, ни души, свежий воздух. И так далее…
— На улице?! — тихо и тоже необыкновенно кротко спросил Машиах. — Ты что, бля, тебя где воспитывали?!
Вите стало нехорошо, муторно. Он было попробовал свой фирменный способ усмирения — смотрел Машиаху промеж глаз, в точку над переносицей, но тут выяснилось, что и сам Машиах ему промеж глаз смотрит. К тому же тот, не умолкая, продолжал цитировать пророков, пересыпая их речения словесами, стилистически этим речениям абсолютно не соответствующими.
— Отопри мне, сын человеческий! — попросил он опять. — Ты щас у меня выпью завоешь и вепрем побежишь.
А ведь побегу, подумал вдруг Витя с тоской и страхом бегучим такой мерзлотной силы, что у него восстали волосы на животе. А газета тут без меня погибнет, ведь Зяма в «кварке» не работает и верстать не умеет…