Любовь, или Пускай смеются дети (сборник)
Шрифт:
Братья просто убьют ее, а иначе нельзя. Нельзя: никто не отдаст свою дочь в опозоренную семью. И младших сестер никто не придет сватать. Над папой будут смеяться соседи в деревенском кафе, где мужчины смотрят телевизор и играют в шешбеш…
Может, она и не станет убивать всерьез, не станет всаживать нож по рукоятку — ведь для этого сколько силы нужно! Хотя, Абд-Эль-Вахаб сказал, чтоб ударила в шею, он показал — с какой стороны.
Он не хочет жениться. Сказал — лучше убей еврея, тебя возьмут в тюрьму, там родишь и оставишь. И семье будет почет…
Она натянула джинсы, которые уже застегивались с трудом, поверх надела широкое арабское одеяние — нечто вроде платья серого цвета. На голову — белый платок. Нож она заткнет за пояс джинсов — это хорошо, что она догадалась купить такой удобный, не слишком длинный нож.
Скоро выглянет первая звезда, она выйдет на шоссе и остановит арабское такси, какие курсируют между Хевроном и Эль-Кудсом. Сядет она сзади, на сиденье для женщин. Это недорого — всего пять шекелей.
— Поехали, поехали, жрать хочется до смерти! Сейчас как закажем «меурав», да «мараккубэ», да водочки! Доктор, плюнь на свою ногу, хватит ныть! Мы внесем тебя в злачное место на своих натруженных плечах!
По традиции вечером после Иом Кипура выезжали в город целой кавалькадой: на одной из темных улочек старого района Мусрара в известном курдском ресторане под названием «Годовалая сука» кормили вкусно и недорого.
Доктора еще поуговаривали, обещали покрепче перевязать ногу. Он был бы рад сейчас, перекусив по-домашнему, свалиться в постель. Но жена просила, да и неудобно было перед писательницей N. с мужем. У тех не было машины, а значит, им, беднягам, пришлось бы добираться на автобусе чуть ли не час. Поистине сдохнешь с голоду.
— А что ж вы солдата не прихватили? — спросил Доктор писательницу N. — Ведь и он, поди, голодный?
— Во-первых, он жрал весь Иом Кипур, как нанятой, не закрывая холодильника, — сказала мать солдата, — а во-вторых, «я б хотел забыться и заснуть».
На самом деле, она предложила Шмулику ехать. Но тот сказал, что сидеть в обществе старперов — незавидная участь. К тому же он надеялся, что родители будут гудеть за полночь, а часов в одиннадцать по одному из каналов немцы транслировали крутую порнуху. Короче — отослать младшего гаденыша спать, а самому спокойно балдеть перед телевизором.
Докторское копыто наскоро перевязали, жена села за руль, сзади усадили милых друзей-соседей, бросили клич Ангел-Рае с мужем Васенькой, и — кавалькада тронулась…
Витя уже сидел в машине, он должен был, как обычно, завезти в центральный офис готовые полосы «Полдня», но тут он вспомнил, что забыл снести вниз большую синюю папку, где полосы хранились. Он чертыхнулся, вылез из машины и пошел назад в офис.
У входа в подъезд в сумерках стоял Хитлер. Витя вдруг разглядел, как он стар — тот поседел, ссутулился, у него недоставало двух передних зубов. Увидев Витю, он страшно обрадовался.
— Ну, как дела? — спросил Витя.
— Мои
Когда Витя проснулся, он подивился тому, какой ясный и подлинный, какой грустный был этот сон.
Он вспомнил вдруг, как много лет назад, в юности, Хитлер всучил ему в подарок пластинку с песнями Шарля Азнавура. Потом Витя понял — ради чего. Ради одной песни… Сейчас уже не припомнить слов… В общем, это была песня голубого… Как это там?.. Вроде бы так:
«Вечерами я пою в маленьком кафе… И живу вдвоем с мамой… Я люблю мыть посуду… Я никогда не доверяю маме это дело, она не умеет так хорошо мыть посуду, как я…»
Черт, подумал Витя, а ведь у Хитлера была язва желудка. Может, его и в живых-то уже нет? Может, он только и околачивается в моих идиотских снах?
«…Я так люблю мыть посуду… — повторял Витя почти бессмысленно, — ведь мама не умеет этого делать, как я… А вечерами… вечерами я пою вам песни в маленьком кафе».
Он вдруг заплакал, тяжело, лающим, кашляющим плачем. И долго лежал на спине, одинокий барсук, глядя в потолок, отирая ладонью слезы и тщетно пытаясь замять, затоптать в себе предчувствие беды, гораздо более страшной, чем его собственная смерть, которая давно уже его не волновала…
До города их обещал подбросить Давид Гутман. А там остается сдать Мелочь на руки бабки и деда, встретить на центральной станции чревоугодника Витю, который приезжает из Тель-Авива первым автобусом, и часов до одиннадцати забуриться в дивное место — на огромную террасу старого каменного дома, где и размещался их любимый ресторан «Годовалая сука».
Сесть, как всегда, — за крайний столик и пьянеть, пьянеть, пьянеть, — от замечательной еды и хорошего пива, — зная, что сегодня не нужно возвращаться домой через Рамаллу.
Сегодня они ночевали у родителей.
Пес сходил с ума — утаскивал и прятал куда-то Зямины туфли, украл и со страшной ненавистью, никого к себе не подпуская, в клочья разодрал новые колготки. Заработав выволочку, лег на пороге с трагическим выражением на физиономии, вероятно означавшим «только через мой труп!».
— Чует, что ты сегодня не вернешься, — сказал муж. — Страшно разбалован. Просто распоряжается тобой, как своей собственностью. Смотри — разлегся, не пускает.
— Бедный Кондраша! — причитала Мелочь. — Остается один на всю ночь!
Зяма присела у двери, пошептала псу, потрепала его за ухо.
— Кондрашук! — сказала она, — Прекрати трагедию ломать. У нас с тобой впереди целая жизнь!
Когда запирали «караван», пес зарыдал пугающе человеческим голосом и стал колотить лапами в дверь.
— Ты знаешь, — сказала Зяма, — мне даже не по себе. Может, попросить Рахельку переночевать у нас?
— Глупости! — воскликнул муж. — Пес остался сторожить дом. Что тут такого? Жратва и вода у него есть, завтра утром мы вернемся. Он недопустимо разбалован, хуже, чем Мелочь!