Любовь, или Пускай смеются дети (сборник)
Шрифт:
Зайти, что ли, за Доктором?
Нет, не надо. Пусть спит, бедный. Часа полтора после отъезда полиции его бинтовали и латали пластырями.
Минут за тридцать Сашка пересек городок, поднимался и спускался по лесенкам, проходил под арками, огибал круглые дворики с качелями и деревянными горками на зеленых косогорах — чего не жить-то, Господи!
Он миновал площадь с центральной синагогой. Сегодня на чтение «Кол Нидрей» здесь соберутся толпы…
Потом перешел мост, переходящий в волшебную улочку, которую всегда он мысленно называл «Верона» (балкон обращен к балкону, пальмы,
Сашка, хоть и не принадлежал к движению ХАБАД, предпочитал эту уютную семейную синагогу и ее прихожан, веселых французских евреев. Он и в микву сюда ходил.
Говорят, лет двенадцать назад сам великий Любавический ребе прислал сюда группу молодых хабадников из Франции. Так прямо и велел: есть, мол, новый городишко в Иудейской пустыне, на границе владений колена Иегуды — несколько домиков на вершине горы. Поезжайте туда, стройте синагогу, жилье, живите и рожайте детей. Ну, они и приехали — слово старика было непререкаемо. Построили здесь добротные дома, вот эту синагогу с детским садом, миквой и благотворительным складом вещей для новых репатриантов. Да что там — вот эта приличная белая рубашка, которую Сашка надевает по праздникам, пожертвована на склад явно одним из симпатичных французов-хабадников.
Сашка любил приходить на праздники именно сюда, потому что в веселье здешние особенно весело плясали, а на грозные дни завершали богослужение пораньше. На Симхат-Тора плясали отчаянно, на разрыв сердца, наливали друг другу водку в стаканы, пели псалмы на мотив «Марсельезы» и — как это ни странно — огрызок русской песни, всего одну строчку: «Нъет, нъет ни-ко-го, кромье Бъо-га од-но-го!» — что доказывает российское происхождение движения ХАБАД.
Рабинович спустился на первый этаж, потом — на несколько ступеней вниз, в подвал — там была душевая и миква — небольшой квадратный водоем с проточной водой. Он разделся, встал под душ, намылился…
Удивительная штука — привычка. Вот это мытье под душем он не считал очищением. Не только сознанием — кожей не чувствовал.
Только ухнув с головой в воды миквы и вынырнув, протирая глаза и отфыркиваясь, он чувствовал, что проточная вода уносит, как это ни банально звучит, многие неприятные ощущения, как физического, так и душевного свойства.
Интересно, подумал он, еще раз окунаясь с головой в воду, отдают себе христиане отчет в том — откуда взялось их крещение?
Рядом с ним кто-то плюхнулся и ушел под воду. Потом вынырнул, отфыркиваясь, улыбаясь всем лицом:
— Бонжур!
— Бонжур! — ответил Рабинович.
Этого длинного костлявого парня звали Михаэль. Он приехал из Парижа с первой группой хабадников, в армии служил в десанте, всегда сиял ровной приветливой улыбкой и всегда носил на себе гроздь своих детей — от пятилетней дочери до пятимесячного сына. Сашка даже невольно огляделся — где же они?
Потом они с Михаэлем, голые и дрожащие, вылезли из воды. Сашка, глядя на то, как, опершись обеими руками о бортик миквы, выбирается из воды Михаэль, подумал — где он видел эту позу, этого пригнувшегося голого мужчину с кудрявой
Они энергично растерлись полотенцами, оделись…
Когда Рабинович вышел наверх, Михаэль сидел на ступеньках, курил и смотрел вниз, туда, куда покато спускался молодой парк — акации, сосны, пинии и кипарисы. Парк спускался — так и хочется написать «к реке»… — да только нет реки в Иудейской пустыне. Парк спускался к изогнутому полукольцом двойному шоссе, с разделяющим полосы рядом пальм.
Чешуей багрового дракона поднималась справа от шоссе черепица крыш, громоздился ступенчато старый район вилл. А дальше виднелись желтые холмы пустыни и такая высокая и ясная в этот солнечный день — голубая гряда Моавитских гор.
— Ты видишь — как красиво? — тихо и требовательно спросил Михаэль, не оборачиваясь.
Сегодня он вообще был необычно тих.
— Красивей, чем Париж? — спросил Сашка. Михаэль обернулся, посмотрел на него снизу вверх и удивленно сказал:
— Конечно!
Сашка сел рядом с ним на ступеньки и тоже закурил. Они говорили на иврите — коряво и свободно, как могли говорить только два человека, для каждого из которых этот язык не был родным.
— Я жил в Париже дважды по месяцу… Честно говоря — не представляю, как можно было уехать из этого города.
Михаэль засмеялся снисходительно.
— Да… — проговорил он, — Париж велик…
И они замолчали. Надо сказать, Рабиновичу сильно полегчало после миквы. Конечно, психологическое — но что тут поделаешь — сердце как-то поуспокоилось, и желудок перестал побаливать, и он подумал: да-да, конечно, вчерашнее скотство… но Господь милосерден, отмолю!
— У меня была очень веселая юность, — проговорил неожиданно Михаэль, и Сашка удивился тому, что, оказывается, он продолжал обдумывать его слова. — Я из состоятельной семьи, понимаешь? Из очень состоятельной семьи… Сорбонна, философский факультет… Много друзей, много связей…
— Ну? — тупо спросил Рабинович, не понимая, к чему тот клонит. — Я и говорю.
— Слушай! — нетерпеливо перебил его француз. — Моя мать происходит из очень известной фамилии… Во Франции — очень известная фамилия. Дрейфус. Ее предок был военный, офицер штаба армии.
— Да знаю я! — сказал Рабинович, который неплохо учился в вечерней школе, у учительницы истории Фани Самойловны. — Что я — Дрейфуса не знаю!
— Ах да, я слышал, что в России дают хорошее образование… tres bonne education… Да… Ты знаешь — чем отличается наша жизнь на землях гоев от нашей жизни здесь?
Рабинович усмехнулся. Он и сам бы хотел знать — чем.
— Тем, что твоя фамилия может прожить там тысячу лет, и полить ее кровью, и удобрить прахом своих поколений. Но все равно придет день, когда та земля крикнет тебе: «Грязный вонючий жид! Убирайся с моего тела!» Она будет орать тебе это в лицо, даже когда ты упадешь на нее на поле боя, она отравит тебе этим воплем последние минуты жизни, и ты умрешь с горечью в сердце, даже не зная — как читается «Шма, Исраэль!» — потому что твои ассимилированные гортань и небо не приспособлены для звуков этой молитвы…