Любовь моя - мелодия
Шрифт:
— А пока вы, — предложил Петрушанский, — погуляйте недельку.
— У меня денег нет, чтобы гулять.
— Ничего, как-нибудь, живите скромно. Вам нужно обязательно здесь остаться.
Дальше события развивались в темпе скерцо, оживленно, причудливо, быстро. Попал в консерваторское общежитие, чтобы познакомиться со студентами. Встретился там с художником, помнится, звали его Виктором. Этакий непризнанный гений, ниспровергатель всего и вся. Он решительно отвергал всю классику, доказывал, что писать, как Рафаэль, уже никому не нужно. В богемную атмосферу общежития он окунался, чтобы пообщаться с молодыми музыкантами. Любопытный, редкий спорщик, оригинал. Авангардист, не авангардист, он настаивал на самобытном стиле. Я пытался спорить, переводя разговор на музыку: говорил ему, что не могу петь новую музыку, потому что люблю старую. Спорили часами. Он мне показывал свои картины. Интересно, но это было не мое. Кончилось
В гостинице мне предъявили крупный счет за телефонные разговоры с Баку. А я-то думал, что эти услуги бесплатны. Мне предстояло прожить еще четыре дня. Конечно, можно было позвонить московским родственникам, но гордость не позволяла. Хотелось есть, но в номере из всей еды был оставленный кем-то спичечный коробок с солью. Закрывшись на ключ, макал палец в соль и запивал водой, заглушал голод. Выходить на улицу после таких двух соленых дней я не мог: шатало, как на катере в хорошую волну. На четвертый день, отчаявшись, взялся было звонить в Баку. Но опять приступ гордыни и еще эта моя болезненная мнительность: а если не вышлют деньги?
И вдруг стук в дверь — на пороге мой знакомый спорщик. Улыбка до ушей:
— Все дуешься на меня?
— Нет, на диете сижу.
— Это как?
— Так. Деньги кончились.
— Ну, это поправимо. Идем, я тебя накормлю.
— Я набросился на еду…
А потом бабушка выслала деньги. Недавно, разбирая старые документы, оставшиеся после дяди Джамала, в его портфеле вместе с фронтовыми письмами отца, которые дядя бережно хранил, я нашел и свое письмо бабушке, которое отправил ей из Москвы. Прочел его и с ужасом подумал: как я мог тогда так поступить, умоляя о присылке денег, рассказывая о том, как я голодаю. И порвал его, чтобы никто больше не мог увидеть этого письма.
Пришло время идти к Петрушанскому за ответом. Он действительно дал послушать мои записи баритону из Большого театра.
Я спросил:
— И какой приговор?
Петрушанский отвел глаза:
— Ничего особенного не сказал. В консерваторию ему, то есть тебе, не надо. Пусть, говорит, едет в свой Азербайджан. Да ты не расстраивайся. Ты же сам все знаешь… Повторилась та же история, что и с примадонной из Большого театра, слушавшей меня в Баку. Да, подумалось мне, старики, мастера они все-таки странные. Я тогда уже все знал: и про тех, кто меня судил, и про то, как судил себя я сам. И чтобы закончить историю с этим смешным несмешным Петрушанским (если он здравствует, дай Бог ему здоровья!), забегу вперед. Я вернулся с Хельсинкского фестиваля. Моя фотография появилась в популярном журнале «Огонек». На полосе заметка «Юноша из Баку покоряет мир». Иду или лечу (как хотите) с приятелем по улице Горького. Наша цель — кафе «Мороженое». Вдруг… Господи, ну и встреча! Петрушанский!
— Кого я вижу! — Руки раскинуты для объятий.
— Здравствуйте.
— Вы у нас теперь такая известная личность. Ваши портреты в «Огоньке». — И еще что-то в таком же духе.
— Да… Так вышло, — машинально отвечаю я, думая больше не о его словах, а о мороженом и лимонаде.
— Вы, наверное, на меня обиделись?
— Нет, — говорю я и крепко жму ему руку. — Я человек не обидчивый.
Первая поездка в Москву оставила ощущение, словно человек внезапно заболел и теперь понемногу начинает приходить в себя. Болезнь прошла, лихорадка осталась. Тот окраинно-московский специалист по связкам и вокалу официально засвидетельствовал мои певческие возможности к вящей радости моего осторожного дяди Джамала. Мне же это не очень-то было и нужно. Я и без доктора знал, что хочу петь и буду, что всяческие ломки голоса и прочие возрастные перемены для меня не помеха.
Я возвращался в Баку, вспоминая и богемные споры в общежитии, и первые записи в студии звукового письма, которые дали мне возможность по-настоящему узнать ощущение собственного голоса со стороны. Чувство непривычное, почти мистическое… И вынужденное голодание в гостиничном номере, которое открыло мне такое в человеческой природе, когда чувство голода превращает нервную систему в голые провода. Таким состоянием можно как угодно манипулировать людям сытым. Я до того не знал, что такое голод. Теперь знаю, как недостойно, трудно, даже опасно быть голодным.
Под стук вагонных колес отступила обида на именитого баритона с обычной русской фамилией, отозвавшегося с холодным пренебрежением о моем пении. Потом, когда узнаю, что абсолютно объективных оценок не бывает, я найду объяснение таким поступкам мэтров. Когда узнаю, что мнения знаменитостей субъективны, неожиданны, зависят от сиюминутного настроения, я пойму и то, что редко кто из больших талантов обладает естественной доброжелательностью. Я приехал, втянулся в привычную жизнь: продолжал петь, занимался с Сусанной Аркадиевной Микаэлян, сочинял пьесы и романсы, делал инструментовки, музицировал
Уроки с профессором-виолончелистом Аншелевичем не пропали даром: я научился преодолевать вокальные технические рифы. Вокальные этюды, гаммки романса «Викториа» я выпевал очень чисто. Опыт, приобретенный на занятиях с Владимиром Цезаревичем, пришелся кстати, когда я работал впоследствии над партией Фигаро в «Севильском цирюльнике» (там этих гаммок и прочих украшений пропасть). Позже, уже после стажировки в Италии я записал с Государственным камерным оркестром Азербайджана под руководством Назима Рзаева целую пластинку старинной музыки с произведениями композиторов XVI–XVIII веков. Но подобная школа не на всю жизнь: месяц без тренажа и надо начинать все сначала. Не только мысленно, но и наяву я хотел бы обнять этого чудесного, интеллигентного мастера. Сказали, что он уехал с сыном в Израиль. Последний раз я его видел, когда его семья готовилась к отъезду.
Продолжать учиться в музыкальной школе я больше не мог. Пение увлекло меня настолько, что все другие предметы от него отвлекали. Возникла угроза из-за скучных мне дисциплин остаться в седьмом классе на второй год. Я пошел к нашему директору Таиру Атакишиеву, родному брату Рауфа, с которым я имел счастье музицировать во время занятий у Сусанны Аркадиевны.
— Таир Исрафилович, я перехожу в училище. Там я буду заниматься любимым пением. И никто меня не будет заставлять заниматься математикой, она «засоряет» мне мозги.
Таир Исрафилович, человек умный, замечательный музыкант, скрипач (сейчас он профессор Азербайджанской консерватории), отнесся ко мне с пониманием. Он согласился, что физикой должен заниматься физик, лирикой — лирик, а музыкой… На прощание сказал:
— Если тебе в училище будет не по себе, возвращайся в любой момент.
Правда, директор рассказал о нашем разговоре своему брату Рауфу, и тот при встрече пожурил меня за то, что я бросаю десятилетку, элитарную школу, дающую основательное образование. Я обещал своему старшему другу получить высшее образование, что потом и исполнил: знаний, полученных в нашей музыкальной школе, мне действительно хватило, чтобы поступить в консерваторию. Причем ее курс я прошел за год…