Любовь моя - мелодия
Шрифт:
Ничего не понимая, я спросил:
— Простите, а зачем?
— Как зачем? Здесь находится директор Большого театра, сама министр культуры, другие ответственные товарищи. И мы решили.
— Не хочу я в Большой! Поймите меня правильно. Я не дорос до такой сцены.
— А мы вас не солистом, а стажером.
Мне не понравился безапелляционный тон разговора.
— Я не хочу ни солистом, ни стажером. Я бакинец, я там живу, учусь и работаю.
Вежливо, но настойчиво я отговаривался. Не мог же я сказать, что Большой театр — пучина. Что я не буду там первым. Я понимал, что если приду туда, то ко мне будут относиться как к мальчику из Баку, который подает надежды. Коллеги начнут есть поедом, то есть будут интриги, а старики примутся советовать, что петь и как петь. А потом, в главном театре страны сразу придется входить в советский репертуар, который я, воспитанный на оперной классике, терпеть не могу. Дома досталось от дяди.
— Ты что натворил?
Я пытался защищаться: — А как быть с республикой?
— Я уже договорился с первым секретарем. Товарищ Ахундов разрешил. Сказал, пускай едет.
Я обиделся: — Вот так легко меня из Баку отпускаете? А меня вы спросили?
Дядя вспыхнул: — Что ты тут о себе понимаешь?! Молод еще! Люди тебе добра желают.
Но я тоже из породы Магомаевых: — Вы меня, дядя Джамал, насильно не заставите. В Большой театр идут тогда, когда за спиной багаж и когда ты уже состоялся как личность.
Мы остались каждый при своем. Я подумал, если бы мне сказали, что я никогда не буду петь в Большом театре, то я назло, и себе, и всем ответил бы, что буду петь в Большом. Немного позже, после стажировки в Италии, мне предложили дебют в Большом театре. На этот раз спеть в «Севильском цирюльнике» на сцене Кремлевского Дворца съездов. Но без единой репетиции! Я вежливо отказался. Большой теперь был для меня закрыт.
После заключительного концерта в Большом театре и по случаю удачного завершения Декады мастеров искусств Азербайджана в Москве был устроен прием, который своим присутствием почтил Никита Сергеевич Хрущев. Просторная правительственная комната-гостиная наипервейшего нашего театра. Толкучка с фужерами и тарелками в руках. Фуршет. Дядя Джамал среди почетных гостей как лицо официальное, постпред Азербайджана. Подобные мероприятия всегда проходили в рамках протокола. Входили в зал по рангу: сначала члены Политбюро, потом правительство, следом работники Министерства культуры. Когда вошли мы, артисты, все уже были в сборе. Наша делегация была большая, и отведенного нам места не хватило. По своей природной стеснительности и несуетности я вошел последним, уступая всем дорогу. В шеренге артистов для меня места не оказалось, и я был вынужден «занять территорию» большого начальства. Осторожно протиснулся, загородив при этом кого-то спиной. Сзади вдруг слышу:
— Молодой человек, Москву покорили и уже здороваться не хотите?
Оглядываюсь, Анастас Иванович Микоян! От смущения я тогда забыл назвать его по имени-отчеству:
— Извините, ради Бога…
Все вращалось вокруг Хрущева: что бы ни делалось и ни говорилось, все старались угодить хозяину. Казалось, что собрались здесь не в знак дружбы двух великих народов, а исключительно ради Хрущева. Ему то и дело подливали. Он раззадорился и перешел на воспоминания из военных лет. Никита Сергеевич любил козырнуть познаниями в разных сферах жизни. Хоть и дилетант, он умел подметить своим практическим умом ту или иную особенность, присущую предмету размышления. Азербайджанское музыкальное творчество держится на мугаме. А мугам — такая экзотическая музыка, которая неискушенному слушателю может показаться рыданием. Все эти наши «зэнгюла», трели с фальцетом, горловые и грудные рулады, перекаты и вправду производят впечатление плача. И вот Никита Сергеевич стал рассказывать о том, как во время войны он встретил солдата-азербайджанца, который по вечерам, когда на передовой было спокойно, заводил свою песню-плач. «Слушай, что ты все время плачешь? — спрашивал я его. — Да нет, товарищ командующий, — отвечал боец, — я не плачу, а песню пою». Тут Никита Сергеевич зашелся смехом и, сотрясая воздух коронным жестом, рукой со сжатым кулаком, заключил свой рассказ:
— Сегодня на концерте я понял, товарищи, что азербайджанцы действительно поют, а не просто плачут. Вот таков и будет мой тост во славу национального искусства. — И, хлоп очередную стопку.
Потом Рашида Бейбутова попросили спеть что-нибудь, хотя все знали, что будет любимая песня Нины Петровны Хрущевой, «Рушник» Майбороды. Бейбутов спел, как всегда, очень задушевно. Хлопали долго. Потом Хрущев стал указывать пальцем в нашу сторону:
— А теперь пусть споет наш комсомол.
Я машинально оглянулся по сторонам, потому что никогда комсомольцем не был. (Хотя на фестиваль в Хельсинки меня послали как комсомольца. Тогда вообще нас всех посылали как комсомольцев.) Но дело даже не в этом. Терпеть не могу все эти застольные песнопения без аккомпанемента. А куда было деваться? Микоян, уже как бы на правах нашего короткого знакомства, подзадорил:
— Спой итальянскую песню. Ты лучше всех такие песни поешь. Я слышал.
Я вежливо объяснил, что итальянские песни надо петь под аккомпанемент, а поблизости нет рояля. Решил сделать ход конем, чтобы пел не я один, а все вместе, хором. И запел «Подмосковные вечера». Хрущев буквально вытолкнул ко мне Фурцеву:
— Иди, Катя, подпой комсомольцу.
Она, по-моему, до этого никогда в жизни на публике не пела. Подошла ко мне и начала что-то выводить: всех слов она не знала, но как откажешь самому Хрущеву? В общем, спели мы с Екатериной Алексеевной на пару, а все подпевали. Потом опять начались разговоры, шутки, перекрестные тосты. Хрущев вовсе не показался мне простаком. Он был содержательнее и мудрее досужих баек о нем. По крайней мере, в этот вечер. Я заметил, что в его веселье была напряженность. Он был чем-то озабочен. Может, устал? Все-таки возраст. Или своим политическим нюхом предчувствовал скорый переворот? Пил много, а пьяным не выглядел. (Недавно я узнал из интервью его сына, то ли в газете, то ли по телевидению, не помню точно, что на самом деле Никита Сергеевич только делал вид, что пьет много. У него была особая рюмка, сделанная так, что даже если в нее наливали несколько капель, она казалась полной). Исчез он неожиданно. Шумел, шутил, размахивал руками, и нет его. Помощник Хрущева извинился:
— У Никиты Сергеевича неотложные дела, а вы можете продолжать, товарищи.
Больше Хрущева я так близко не видел. Зато с Екатериной Алексеевной Фурцевой мне довелось общаться много. Я узнал ее достаточно хорошо, поэтому могу сказать, что была она человеком незаурядным и на своем месте. Она любила свое дело, любила артистов. Многим она помогла стать тем, кем они стали. Но почему-то сейчас считается чуть ли не за доблесть бросать одни лишь упреки в ее адрес. Мне представляется это недостойным. Да, она была частью той системы, но, в отличие от многих, работала в ней со знанием порученного ей дела. Сейчас всем уже стало ясно, что лучшего министра культуры после Екатерины Алексеевны Фурцевой у нас не было. И будет ли?
После моего выступления на декаде, имевшего такой резонанс, мне предложили спеть сольный концерт в Концертном зале имени Чайковского. Ничего подобного в моей жизни еще не было. Нет чтобы дать молодому певцу «обкатать» программу, потренироваться в более скромных залах. А тут сразу в зале имени Чайковского, в одном из ведущих концертных залов страны! С предложением спеть ко мне обратилась Диза Арамовна Картышева, музыкальный редактор Московской филармонии. Сценический опыт у меня был, но чтобы петь сольный концерт? Я все же согласился. Как это не смогу? Смогу! Отступать теперь было некуда.
Поехал в Баку, рассказал все своей Сусанне Аркадиевне. Она пришла в замешательство:
— Но ты никогда не пел сольных концертов. И сразу Москва!
— Ничего, — сказал я задиристо, а внутри озноб. — Чем больше ответственности, тем лучше.
— Давай хотя бы по хронометражу выстроим программу.
Построили ее по времени и по содержанию, от эпохи к эпохе. Начали работать. И сразу я почувствовал, что после шести произведений начинаю уставать. Требовалось дать голосу отдых. (Так было тогда, так и до сих пор. У меня, видимо, так устроены связки. После пяти-шести произведений мне нужна пауза, после нее, отдохнув минут десять-пятнадцать, могу опять выходить и теперь, окончательно распевшись в начале концерта, могу уже петь его до конца. Домашнее распевание перед выступлением для моего голоса недостаточно). Усталость появлялась, возможно, и потому, что каждое произведение я брал не столько вокальной школой, голосовой механикой, сколько своим существом, от сердца к голосу. Я не ставил звук, то есть не думал об этом, не рассчитывал сил, просто пел. Это уже после Италии я узнал, какой номер и в каком месте программы надо пустить для передышки, чтобы и связки отдохнули, и душа перевела дыхание.
В голову пришла мысль: а почему бы в моем концерте не поучаствовать солисту-инструменталисту? Вставным номером. Позвонил Дизе Арамовне:
— Можно в первом отделении после пяти-шести моих номеров выступит скрипач или пианист?
— Нет никакой проблемы…
Если с программой концерта, которая была составлена из классики, казалось, сложностей не будет, то с тем, как выглядеть на сцене, возникли определенные проблемы. Кроме того, у меня, жителя южного города, не было зимнего пальто, а в Москве уже начались холода. Не могу здесь не вспомнить недавний разговор с Евгением Максимовичем Примаковым, (знакомы мы с ним давно, и у нас теплые отношения). Он рассказал мне, как его первая жена (к сожалению, покойная), работавшая на студии «Мелодия», пришла однажды домой и говорит: «Приехал мальчик из Азербайджана, худющий такой, так скромно одет, пиджачок как с чужого плеча. А вот запел. Господи, что там у него в горле?» Вообще-то тогдашний костюм был мой, но так заношен и заглажен, что в него можно было смотреться, как в зеркало. Да и вырос я из него к тому времени. Рос я тогда быстро и даже, чтобы остановиться, месяца три поднимал штангу. Но все равно во сне продолжал летать. Говорят, пока летаешь, растешь. А пальто пришлось одолжить у бакинского друга Володи Васильева. Но это все мелочи. У молодости отчаянный напор. Свои первые шаги мы делаем, не осознавая и не предвидя последствий, рвемся в неизвестность, сознательно закрывая на что-то глаза. Примерно такая сумятица была в моей голове, когда я думал о своем выступлении. И все-таки чего я никак не мог избежать, как ни пытался, это леденящего душу волнения.