Любовь на полях гнева
Шрифт:
– Ну, а свобода? – осторожно проговорил я. – Вы же сами однажды говорили, что за свободу придется заплатить кое-чем?
– Разве свобода заключается в том, чтобы производить беспорядок? – в сердцах отвечал он. – Разве свобода в том, чтобы грабить, богохульствовать и уничтожать межу вашего соседа? Разве тирания перестает быть тиранией оттого, что тиранов теперь не один, а целые тысячи? Просто не знаю, что мне делать, – продолжал он после небольшой паузы. – Я хотел бы пойти теперь в мир, отказаться от того, что я говорил, отречься
– Что же произошло за это время, чего я не знаю? – спросил я, встревоженный такой горячностью.
– Национальное собрание отняло у нас десятину и церковное имущество, – с горечью отвечал он. – Но это вы уже знаете. Они отказываются признать нас церковью. И это вы знаете. Постановлено уже уничтожить всякие молитвенные здания, а теперь хотят запретить церкви и соборы. Таким образом, мы скоро вернемся опять к язычеству.
– Этого не может быть!
– Но это так.
– Неужели и соборы и церкви…
– А почему бы и нет! – с отчаянием воскликнул кюре.
Я видел, что этот человек с чуткой совестью мучается от мысли, что сам ускорил эту катастрофу. Вот почему я ощутил беспокойство, когда он не явился ко мне на другой день. Пришел он только два дня спустя, был угрюм и молчалив, оставался у меня недолго и распрощался с такой грустью, что мне захотелось воротить его назад. Потом он опять пропал на целых два дня. Я послал за ним, но его старая прислуга сказала, что, уговорившись с соседним кюре насчет исполнения треб, он внезапно собрался и куда-то уехал.
К тому времени я уже мог самостоятельно ходить и побрел к его домику сам. Здесь я узнал только, что заходил к нему в гости какой-то монах-капуцин, пробывший у кюре около двух недель, и что отец Бенедикт уехал из дома через несколько часов после его ухода.
Я возвратился домой опечаленный и недовольный.
Жители деревни, попадавшиеся мне навстречу, почтительно кланялись мне с заметным сочувствием: со времени болезни я впервые показался в деревушке. И тем не менее, оттенок подозрительности, который я заметил на их лицах еще несколько месяцев назад, не только не исчез, а, наоборот, стал явственнее. Не зная с уверенностью нашей взаимной позиции, они стеснялись меня и, видимо, облегченно вздыхали, когда я проходил мимо них.
Возле ворот, ведущих в аллею парка, я встретился с одним виноторговцем из Ольнуа, которого я знал. Остановив его, я спросил, дома ли его семья.
– Нет, господин виконт, – отвечал он, с удивлением глядя на меня, – она уже несколько недель тому назад уехала, после того, как короля уговорили вернуться в Париж.
– А как ваш барон?
– Он тоже уехал.
– В Париж?
Виноторговец, почтенный буржуа, не смог удержаться от улыбки:
– Думаю, что нет. Впрочем, вы сами лучше знаете. Если я скажу «Турин», то это будет, пожалуй, ближе к истине.
– Я был очень болен и ничего не слыхал.
– Вам нужно бы переехать в Кагор, – с грубоватым доброжелательством
Не окончив фразы, он только пожал плечами, поклонился мне и продолжил свой путь. Несмотря на его слова, видно было, что произошедшие перемены ему по душе, хотя он и считал нужным из вежливости скрывать свое удовольствие.
Я же направился к дому, чувствуя себя еще более одиноким. Высокий каменный замок с башней и голубятней, полускрытый редкой еще листвой, смягчавшей его очертания, был пуст и безлюден. Казалось, он тоже чувствовал себя одиноким и жаловался мне на тяжелые времена, которые пришлось нам переживать. Лишившись отца Бенедикта, я лишился единственного собеседника, и притом, как раз в такой момент, когда с возвращением сил явилось особенное желание поделиться с кем-нибудь своими планами.
Мрачные мысли одолевали меня, пока я шел по широкой аллее к дому. Вот почему я чрезвычайно обрадовался, увидав около подъезда чью-то привязанную лошадь. К седлу были приторочены кобуры, подпруга была распущена.
Войдя в вестибюль, я застал там Андрэ. К моему изумлению, старик вместо того, чтобы сообщить мне, кто приехал, повернулся ко мне спиной, продолжая стирать пыль со стола.
– Кто это здесь? – строго спросил я.
– Никого тут нет, – последовал ответ.
– Как никого? Чья же это лошадь?
– Кузнеца.
– Какого кузнеца? Бютона?
– Да, Бютона.
– Но где же он сам и что он тут делает?
– Он там, где должен быть, то есть в конюшне, – угрюмо отвечал старик. – Держу пари, что это первое хорошее дело, что он делает в течение уже многих дней.
– Он подковывает лошадь?
– А что же ему, обедать что ли с вами? – ответил вопросом на вопрос рассерженный слуга.
Я не обращал внимания на его воркотню и направился к конюшне.
Издали уже было слышно, как пыхтели мехи. Зайдя за угол, я увидел Бютона, работавшего в кузнице вместе с двумя молодцами.
На нем была рубашка, схваченная кожаным поясом. Своими обнаженными по локоть, закоптелыми руками он напомнил мне прежнего Бютона, каким я знал его шесть месяцев назад. Возле кузницы лежало тщательно свернутое верхнее платье – голубой камзол с красными нашивками, длинный голубой жилет и шляпа с громадной трехцветной кокардой.
Опустив ногу лошади, которую он ковал, Бютон выпрямился и поклонился мне. Во взгляде его было какое-то новое выражение, не то он просил о помощи, не то бросал мне вызов.
– Ого! – сказал я, пристально глядя на него. – Слишком большая честь для меня, капитан. Лошадь, подкованная членом комитета!
– Разве вы можете на что-нибудь пожаловаться? – спросил он, краснея под густым слоем сажи, покрывшей его лицо.
– Я? Нет, мне не на что жаловаться! Я только ошеломлен выпавшей мне честью!