Любовь на темной улице (сборник рассказов)
Шрифт:
– - Конечно, знаю, о чем ты говоришь?
– - обиделся Роберт. Одной из любимых забав отца перед гостями в Париже было подражание своим швейцарским друзьям. Вначале он говорил на французском, а потом переходил на швейцарский немецкий. У Роберта был тонкий слух и ему легко давались языки. Не говоря уже о том, что в детстве он постоянно слышал, как говорили на немецком его дедушка с бабушкой, выходцы из Эльзаса, в школе он изучал немецкую литературу, знал наизусть большие отрывки из произведений Гете, Шиллера и Гейне.-- Тот человек говорил на нормальном, хорошем немецком языке,-- сказал он.
В палате наступила тишина. Его отец снова подошел к окну и задумчиво смотрел на падающий, похожий на белое пушистое покрывало снег.
– - Я знаю,-- тихо сказал он,-- он не мог этого сделать только ради твоих лыж.
* * *
В конце концов
– - В Швейцарии полно нацистов всех национальностей,-- говорил отец Роберта матери во время этого спора, тянувшегося несколько недель кряду,-- и это лишь подбросит горючего в огонь. Теперь они смогут везде заявлять: "Вот, смотрите, там, где появляются евреи, обязательно начинается буза!"
Мать Роберта, сделанная из более круто замешенного теста, чем отец, несмотря на то, что у нее были родственники в Германии, требовала справедливости любой ценой, но вскоре и сама убедилась в полной безнадежности поставленной перед собой цели. Дальше заниматься этим делом не имело смысла. Четыре недели спустя после несчастного случая, когда Роберт, правда, с трудом, но уже мог передвигаться самостоятельно, она, сидя рядом с ним в "скорой", которая везла их в Женеву, а оттуда в Париж, сказала ему безжизненным глухим голосом, сжимая его руку:
– - Мы скоро уедем из Европы. Разве можно жить на континенте, где позволяют вытворять такое?
Гораздо позже, во время войны, после того, как мистер Розенталь умер в оккупированной фашистами Франции, а Роберт с сестрой и матерью уже жили в Америке, один его друг, который, как и он, часто катался на лыжах в Европе, услыхал похожую историю о человеке в белом картузе и сказал, что его внешность в точности соответствует тому описанию, которое дал ему Роберт. Речь шла о лыжном инструкторе из Гармиш-Кирхена, или, может, Оберсдорфа или Фройденштадта. У него была пара богатых австрийских клиентов, и вместе с ними он кочевал каждую зиму с одного лыжного курорта на другой. Друг не знал имени этого человека, а когда однажды сам Роберт очутился в Гармише вместе с французскими войсками в последние дни войны, там уже никто на лыжах не катался...
И вот этот человек стоял рядом с ним, в каких-то трех футах -- по ту сторону от итальянской красавицы -- на фоне выстроившхся в линию черных связок лыж; его холодные, нагловатые глаза насмешливо разглядывали Роберта из-под белых, как у альбиноса, ресниц. Но человек его не узнавал. Немцу было теперь под пятьдесят, мясистое суровое лицо здорового человека с тонким шнурком губ придавало ему выражение уверенности в себе, говорило о его умении подчиняться дисциплине.
Роберт ненавидел его. Ненавидел за попытку преднамеренного убийства четырнадцатилетнего мальчишки в 1938 году; ненавидел за сотрудничество с нацистами во время войны и за те преступления, которые он совершил, но, по-видимому, был прощен; ненавидел за смерть своего отца и за насильственную высылку матери из Германии; ненавидел за те оскорбительные слова, которые он произнес в адрес молодой красивой девушки небольшого роста в черной мерлушковой шапочке с ворсом; ненавидел за самоуверенный, наглый взгляд, за пышущее здоровьем, равнодушное лицо и могучую шею; ненавидел за то, что он мог смело, не таясь, глядеть прямо в глаза человека, которого пытался когда-то убить, а теперь не узнавал; ненавидел за то, что он здесь, за то, что вносил дыхание смерти вместе с ощущением не доведенного до конца возмездия в этот журчащий серебристый говорок в поднимающемся в гору вагончике, который словно застыл в безмятежном воздухе над доброй, гостеприимной страной.
Но больше всего он ненавидел этого человека в белом картузе за то, что тот предательски нарушил с таким трудом созданный им, Робертом, его хрупкий мир, заключенный им с женой, детьми, работой, с его таким удобным, беспечным, щедрым на прощение послевоенным американизмом.
Этот немец лишил его чувства возвращения к обычной жизни. Жизнь с женой, тремя детьми, в чистом, оживленном весельем доме уже не была чем-то обычным; не было теперь обычным включение его имени в телефонный справочник, как и раскланивание с приподыманием шляпы с соседом, как плата по счетам; теперь уже не были чем-то обычным повиновение закону и расчет по праву на помощь со стороны полиции. Этот немец отбросил его назад, через годы, к старой, более правдивой обычности,-- убийствам, пролитой крови, массовому исходу, преступному сговору, грабежам и руинам. Как долго он, Роберт, заблуждался, считая, что природу повседневной жизни можно изменить. И вот этот немец поставил его на место. Встреча с ним была, конечно, случайной, но этот случай приоткрыл ему то, что было постоянным, не случайным в его жизни, в жизни окружающих его людей.
Мэк что-то ему говорил, девушка в мерлушковой шляпке пела своим нежным, мягким голоском американскую песню, но он не слышал, что говорил ему Мэк, и слова этой песни казались ему абсолютно бессмысленными. Отвернувшись от немца, он глядел на крутой скалистый угол горы, теперь почти совсем закрытый резво набежавшим откуда-то облаком, и пытался лихорадочно придумать, как ему избавиться от Мэка, от молодых американцев, чтобы пойти следом за этим немцем, дождаться, когда он будет один, и убить его.
Он не собирался устраивать поединок, не собирался давать этому человеку шанс сохранить свою жизнь в кровавой драке. Нет, ему нужна была кара, возмездие, а не символ чести. Ему на память пришли рассказы заключенных в концлагерях во время войны о том, как они неожиданно столкнулись со своими палачами позже и передали их властям. Они добились удовлетворения, став свидетелями их казни. Ну а кому он может сдать этого немца, кому? Швейцарской полиции? За какое преступление? Где его отыскать в уголовном кодексе? Можно, конечно, сделать то, что сделал в Будапеште один бывший заключенный через три или четыре года после войны. Когда он случайно встретил на мосту через Дунай одного из своих тюремщиков, он просто схватил его за шиворот и столкнул в воду, наблюдая за тем, как тот тонет. Он объяснил властям, кто он такой и кем был тот человек, которого он утопил. Его отпустили с миром, и он стал общенациональным героем. Но Швейцария -это вам не Венгрия, а Дунай слишком далеко отсюда, и война давным-давно закончилась.
Нет, он будет действовать по-другому. Он будет идти за ним следом, идти, покуда тот не останется один, потом неожиданно нападет на него где-нибудь на крутом склоне, совершит убийство, смахивающее на несчастный случай, засыплет труп снегом и оставит в каком-нибудь глухом месте, где его только летом обнаружат местные фермеры, когда погонят в горы на пастбища свои стада. И никому ничего не говорить. Только нужно все делать быстро, не давая немцу времени догадаться, что он стал предметом особого внимания со стороны Роберта, чтобы не вызвать у него подозрений в отношении постоянно преследующего его американца, чтобы механизм памяти не заработал, и лицо худосочного, костлявого четырнадцатилетнего мальчика, которого он встретил на погрузившейся в темноту горе, в его сознании вдруг не трансформировалось в охваченное местью лицо взрослого человека.
Роберт никогда в своей жизни не убил ни одного человека. Во время войны он был откомандирован американским штабом в качестве офицера связи во французскую дивизию, и хотя в него стреляли неоднократно, он после прибытия в Европу ни разу не выстрелил из своего пистолета. Когда закончилась война, он тайно благодарил Всевышнего за то, что Он лишил его возможности убивать. Теперь он понял, его тоже не пощадила война, она для него не закончилась.
– - Послушай, Роберт...-- наконец где-то в подсознании всплыл голос Мэка.-- Что с тобой? Я с тобой разговариваю уже чуть ли не минуту, а ты, по-моему, не слышал ни слова. Ты случайно не заболел? У тебя какой-то странный вид, парень.