Любовь первого Романова
Шрифт:
– Наемники с места не двинулись. Только махали ляхам шляпами в знак приветствия, – сказал Желябужский. – Нечего на чужих ратных людей надеяться. С ляхами надобно самим воевать.
Обмолвился о поляках и словно накликал. «Ляхи!» – пронесся тревожный клич. Стрельцы сбились вокруг возка, взяв наизготовку пищали. Но поляки не собирались нападать. Один из польских всадников, облаченный в ярко-красную мантию, отделился от остальных, помахав рукой в знак мирных намерений. Стрелецкий полусотник съехался с ним, потом вернулся и доложил послу:
– Там пан Новодворский! Говорит, что ждет нас.
– Новодворский! – воскликнул подьячий, не сдержав изумления.
Федор Желябужский, обладавший большей
– Дай ему знак, чтобы подъезжал без сомнения!
Несколько поляков галопом поскакали к возку, а впереди всех мчался рыцарь в развевавшейся красной мантии, на которой белел огромный восьмиконечный крест. Сердечко Марьи екнуло. Рыцарь словно сошел с лубка, над которым грезила девушка. Его доспехи покрывал иней, золотые шпоры нестерпимо блестели под солнцем. Через плечо небрежно была переброшена шкура неведомого пятнистого зверя, похожего на кошку, только много больше размером. Снежная пыль из-под конских копыт окружала всадника искрящимся ореолом. Но когда рыцарь доскакал до посольского возка, Марья испытала острое разочарование. Рыцарю было лет под пятьдесят, и каждый год бурно прожитой жизни отпечатался на его покрытом морщинами и сабельными рубцами лице. Он воевал еще под началом Стефана Батория, потом четверть века скитался по чужим землям. Сражался во Франции, бился с турками на море и на суше, вступил в Мальтийский орден и сравнительно недавно вернулся на родину, но уже успел прославиться так, что о его подвигах слышали и в Москве.
Федор Желябужский не хотел ронять посольскую честь перед поляком. Он открыл дверцу возка и высунул ногу как бы собираясь выйти. Мальтийский кавалер тоже был опытен в дипломатическом этикете. Он сделал вид, что хочет сойти с коня, надеясь, что московский посланник попадется на его уловку. Но Желябужский, опираясь на руки, завис грузным телом над сугробом. Кавалер, не видя, что ступни посланника не касаются земли, решил, что тот вышел из возка первым и тем самым по посольскому обычаю, хоть в малом, но уступил. Довольно ухмыляясь, кавалер соскочил с коня, сделал шаг вперед, звеня золотыми шпорами, и тут только увидел, что царский посланник все еще в возке, словно и не думал выходить. Теперь уж пришла очередь Желябужского довольно усмехаться. К тому же кавалер от досады, что его провели, допустил еще одну промашку. Он сделал несколько шагов к возку, и только тогда Желябужский важно вылез из возка, да еще, когда вылезал, словно ненароком повернулся к поляку спиной.
Кавалер ждал, что московит хотя бы заговорит первым, но Желябужский и в этом не собирался уступать. Он стоял с каменным лицом, всем своим видом показывая, что может хранить безмолвие целую вечность. Поляк не выдержал и первым прервал затянувшееся молчание, заговорив на латыни:
– Салют от Бартоломеуса Новодворского, рыцаря ордена святого Иоанна Иерусалимского. Великий канцлер поручил мне сопроводить вас в Варшаву.
Желябужский назвал себя и коротко сказал по-русски, что везет грамоту для панов Литовской Рады.
– Берусь угадать, что в той грамоте! – с воодушевлением воскликнул седовласый кавалер. – Изъявление покорности законному повелителю Московского государства королевичу Владиславу?
– Радные паны сами прочтут, что в той грамоте, – уклончиво ответил Желябужский.
– Тогда вперед, путь неблизкий, – скомандовал мальтийский рыцарь.
Марья из опасения, что поляки узнают в ней девицу, закуталась в епанчу. Полякам сказали, что с послом едет племянник, захворавший в дороге. Мальтийский рыцарь поначалу держался надменно, но скоро отбросил гонор. Блестящие латы, красную мантию и шкуру леопарда он снял на следующий день и в обычном платье показался Марье похожим на дядю. Только седая борода у поляка была подстрижена короче, а еще бросался в глаза восьмиконечный крест на груди.
– Сие есть грандкруц, – шепотом разъяснил всезнающий Сукин. – Он монах латинской веры, а грандкруц дается первым людям под гроссмейстером ордена. Золотые шпоры он носит в знак того, что попирает злато ногами. Только, думаю, не иначе как от гордыни все это, а гореть ему в аду, яко всем еретикам.
Подьячего бесило, что мальтийский кавалер почти не разговаривал с ним, презрительно цедя слова сквозь седые усы. А вот с дядей у Новодворского нашлось много общего. Они беседовали на польском языке, знакомом Желябужскому, а подьячий, навострив свои костяные уши, подслушивал их разговоры. Кавалер рассказывал, как ездил послом к турецкому султану, и с любопытством расспрашивал Желябужского, как тому жилось при дворе персидского шаха. Дядя отвечал с обычной осторожность, но заметно было, что беседы с мальтийским кавалером ему по сердцу. Однажды, когда подьячий по обыкновению бранил кавалера, Желябужский примирительно заметил:
– Верно, что кавалер принес много беды своим искусством взрывать стены крепостей, чему научился во Французской стороне. Но воин он храбрый. Годами немолод, а в бой поспешает впереди всех.
Через несколько дней посольство подъехало к Смоленску. Все в городе напоминало о многомесячной осаде. Поляки много месяцев пускали огненные гранаты, именуемые бонбы, а русские чинили жестокое упорство и отбивали вражеские приступы. Рвы были усеяны обгоревшими обломками, около одной из башен над Днепром зиял громадный провал. Русские помрачнели при виде городских развалин. Кавалер Новодворский рассказывал:
– Двадцать два месяца мы осаждали Смоленск, а ведь некоторые горячие головы уверяли его величество короля, что возьмут город с ходу. Помню, на военном совете какой-то шотландский полковник говорил с презрением, что Смоленск – это зверинец, а не крепость. Лишь опытные литовские воеводы пытались предостеречь короля, что русские недаром снискали славу упорнейших в целом свете защитников крепостей.
Действительно, оставалось лишь удивляться самонадеянности поляков, рассчитывавших на легкую победу. Смоленск опоясывала мощная стена с тридцатью восемью башнями. Основания башен были заложены глубоко в земле, что затрудняло подкопы. Пушки стояли в четыре яруса – верхнего боя, верхнего среднего, среднего и подошвенного. Подходы к воротами были прикрыты срубами, наполненными землей. Кавалер Новодворский знал об этом не понаслышке.
– Хитро придумана фортеция, – с одобрением отзывался он. – Подобраться к воротам можно только через извилистый и узкий проход между срубами. В тот день, когда его величество назначил генеральный штурм, пан Вайгер, староста Пуцкий, не сумел пробиться через Копытицкие ворота. Мне же молитвами Матки Бозки Ченхостовской удалось привинтить две петарды к Авраамиевским воротам и взорвать их. Но королевские трубачи, которые должны были возвестить о начале генерального штурма, не смогли пройти за мной по узкому закоулку, который простреливался из пушек. Пехота, не слыша сигнала трубачей, решила, что дело не удалось, и отступила от ворот.
Глядя на полуразрушенные стены, Новодворский рассказывал, что после первого неудачного штурма полякам пришлось перейти к правильной осаде. С большими трудами подвезли осадные орудия, без которых поначалу надеялись обойтись. Долго обстреливали город и наконец сумели проделать брешь в стене. Кавалер вызвался пойти на разведку, но когда он с небольшим отрядом добровольцев пробился к пролому, то увидел, что русские успели насыпать ров в два копья высотой. Поляки подвели под стены минный подкоп, но русские прорыли встречный ход, установили под землей пушку и расстреляли поляков. Так и шла эта удивительная подземная война, пока полякам не помогло предательство.