Любовь по-французски
Шрифт:
Я кончил мой рассказ и, дрожа, стал ждать ее ответа, как если бы дело шло о моем смертном приговоре. Дина так долго ничего не отвечала, что я стал опасаться, не уснула ли уж она во время моего рассказа. Это ведь могло случиться.
Наконец она торжественно сняла очки, незадолго перед тем надетые ею, чтобы следить за выражением моего лица, освещенного свечами (свечи она сменила уже после того, как я вернулся). Потом она протерла стекла очков рукавом своего платья, спрятала их в футляр, а футляр положила в карман (почтенные женщины, занимающиеся ведением хозяйства и считающие, что предусмотрительность и точность – их неотъемлемые качества, всегда имеют карманы). А затем уже она встала и прямо пошла к складному стулу, на котором я все еще сидел.
– Ну, шалун, ложись спать, – сказала она, нежно потрепав меня рукой по щеке. – Иди спать, Максим, и спи спокойно, дитя мое. Нет, право, на этот раз ты не погубил свою душу; но дьявол тут совсем ни при чем!
Альфред де Мюссе
Эммелина
Вы,
Эммелина росла самым шаловливым, самым прилежным, болезненным и упрямым ребенком и к пятнадцати годам вытянулась в высокую, стройную девушку, беленькую, румяную и весьма независимого нрава. Она отличалась ровным характером и большой беспечностью, предметом ее желаний неизменно было лишь то, что затрагивало ее сердце. Эммелина не знала никакого принуждения, всегда занималась одна и только так, как ей заблагорассудится. Хорошо зная свою дочку, г-жа Дюваль сама потребовала для нее этой свободы, которая отчасти возмещала отсутствие руководства: природная пламенная любознательность и влечение к наукам – лучшие учителя для благородных умов. Эммелина была наделена серьезным складом ума и вместе с тем жизнерадостностью, а благодаря юному возрасту последнее качество перевешивало. При всей своей склонности к «философствованию» она обрывала самое глубокое свое раздумье шуткой и уже видела одну только комическую сторону вопроса. Она заливалась звонким смехом, хотя была в комнате одна, а в пансионе ей нередко случалось будить среди ночи соседку своею шумной веселостью.
Эммелина обладала богатым, гибким воображением и казалась слегка восторженной; целые дни она рисовала или писала, а вспомнится ей любимый мотив, она тотчас все бросит, сядет за фортепьяно и раз по сто на все лады играет для себя понравившуюся мелодию; она была не из болтливых и, не отличаясь чрезмерной доверчивостью, не стремилась к дружеским излияниям: какая-то стыдливость удерживала ее от разговоров о своих чувствах. Она любила собственным умом разгадывать те мелкие загадки, какие в жизни человеческой встают на каждом шагу, и – странное дело! – находила в этом большое удовольствие, о чем окружающие и не подозревали. Но чувство собственного достоинства всегда ставило границы ее любопытству – и вот один из многих примеров, доказывающих это ее свойство.
Весь день она проводила за своими занятиями в библиотеке, где в больших застекленных шкафах стояло около трех тысяч томов. Ключи всегда торчали в замочной скважине, но Эммелина дала обещание не дотрагиваться до них. Она самым честным образом сдержала слово, и это можно поставить ей в заслугу, ибо ее обуревала смертельная жажда все узнать. Пожирать книги взглядами ей не было запрещено, и поэтому она затвердила наизусть все их заглавия, она изучила таким способом все полки, одну за другой, и, чтобы дотянуться до самой верхней, ставила стул на стол и взбиралась на него; спросили бы вы у нее любой том, она достала бы его с закрытыми глазами. У нее были любимые писатели, о которых она судила по названиям их книг, и, конечно, жестоко при этом ошибалась. Но речь сейчас не о том.
В библиотеке ее столик стоял у высокого окна, выходившего в довольно темный двор. Восклицание одного близкого знакомого, друга ее матери, открыло Эммелине глаза – только тогда она заметила, как уныла эта комната, сама же она никогда не чувствовала воздействия внешней обстановки на свое расположение духа. Людей, придающих значение тому, что составляет внешний уют, она относила к разряду маньяков. Всегда она ходила с непокрытой головой, не боясь ни солнца, ни ветра, трепавшего ей волосы, и бывала очень довольна, если дорогой попадет под дождь и вымокнет до нитки; в деревне она со страстью занималась упражнениями, требующими физических усилий, как будто в них была для нее вся жизнь. Ей ничего не стоило проскакать на лошади семь-восемь лье; в пеших прогулках она была всегда впереди всех; она превосходно бегала, лазила по деревьям и досадовала, что из приличия люди не ходят по парапетам набережных, вместо того чтобы чинно шагать по тротуару, и не съезжают по перилам лестниц. А сверх того она любила, живя
Сумасбродка Эммелина была еще вдобавок и большая насмешница. Родной ее дядя, человек превосходный, отличался тучностью и круглой глуповатой, вечно улыбающейся физиономией. Племянница уверила дядюшку, что чертами лица и умом она вышла вся в него, и приводила уморительные доказательства такого сходства. Достоуважаемый человек питал поэтому беспредельную нежность к своей племяннице. Она играла с ним как с ребенком, бросалась ему на шею, когда он приходил, взбиралась к нему на плечи. И до какого возраста длились такие ребячества? Этого я тоже не могу сказать. Любимой забавой маленькой шалуньи было заставить дядюшку, лицо, в общем, довольно сановитое и важное, читать ей вслух – дело для него оказывалось нелегким, так как он не видел в книгах никакого смысла и по-своему расставлял в них пунктуацию; посередине фразы он обязательно делал остановку, так как к этому времени у него уже не хватало дыхания. Можете себе представить, какая получалась галиматья! Девочка умирала от смеха. Должен, впрочем, добавить, что в театре она иной раз смеялась на мелодрамах и приходила в уныние на самых веселых фарсах.
Прошу у вас извинения, сударыня, за все эти пустячные подробности, которые, в конце концов, рисуют нам лишь портрет избалованного ребенка. Но благодаря им вы поймете, что такая натура позднее должна была во всем действовать по-своему, – иначе, чем обычно поступают люди.
Когда Эммелине исполнилось шестнадцать лет, вышеупомянутый дядюшка отправился путешествовать по Швейцарии и взял с собой племянницу. При виде гор Эммелина словно лишилась рассудка, так бурно она выражала свои восторги. Она кричала, выскакивала из коляски, погружала свое личико в прозрачную воду ключа, бившего из скалы. Ей хотелось взобраться по отвесной круче на острые горные вершины, спуститься к потокам, бурлившим в пропастях; она подбирала камешки, срывала с утесов мох; как-то раз, войдя в крестьянскую хижину, она ни за что не захотела уходить оттуда – пришлось чуть ли не силой ее увести; и когда ее усадили в коляску, она кричала крестьянам: «Ну, дорогие, ну, милые мои друзья, зачем вы позволяете увезти меня?»
Когда она появилась в свете, у нее еще не было и тени кокетства. Разве это дурно, что девушка вступает в жизнь, не вооруженная великими правилами житейской мудрости? Не знаю. А разве не случается, что зачастую, предостерегая от опасности, как раз и наталкивают на нее? Свидетельством тому могут послужить иные бедняжки, которым наговорили о любви таких ужасов, что стоит им войти в гостиную – у них уже все фибры сердца напряжены от страха и, как струны эоловой арфы, отзываются на самый легкий вздох. В делах любви Эммелина была невежественна. Она прочла несколько романов, набрала там целую коллекцию фраз, которые называла «дурацкими сантиментами», и потешалась над ними. Насмешливая девица дала себе слово жить в качестве зрительницы комедии. Она совсем не думала ни о своей внешности, ни о нарядах, собираясь на бал, надевала газовое платье так же равнодушно, как охотничий костюм, прикалывала цветок к волосам, не думая, идет ли он к ее прическе, и, ни единой минутки не повертевшись перед зеркалом, весело спешила к карете. Вы, конечно, понимаете, что при таком приданом, как у нее (состояние ее было значительным еще при жизни матери), Эммелине ежедневно предлагали женихов. Каждому она производила смотр и отказывала; всякий раз этот экзамен претенденту служил для нее поводом к беспощадным насмешкам. Она умела смерить человека взглядом с такой самоуверенностью, какую не часто встретишь у девушек ее возраста; а вечером, запершись со своими подружками, изображала в лицах утреннее свидание; при ее природном даре подражания сцена приобретала необыкновенно комический характер. У одного жениха был, по ее уверениям, растерянный вид, другой – настоящий фат; один говорит гнусаво, другой не умеет как следует поклониться. Взяв в руки шляпу своего дядюшки, она входила в комнату, садилась в кресло и, как это водится при первом визите, заводила речь о погоде, потом постепенно подходила к брачному вопросу и вдруг, оборвав представление, разражалась хохотом; веселый смех – таков был ответ всем искателям ее руки.
Но вот настал день, когда она долго стояла перед зеркалом и с большим вниманием прикалывала цветы к своему корсажу. В этот день она была приглашена на званый обед, и горничная, подав ей новое платье, услышала досадливое замечание молодой хозяйки, что платье сшито безо всякого вкуса. И тут Эммелине вспомнились слова старинной песенки, которой няня в детстве баюкала ее:
А ежели хотим поклонника пленить, Знать, сами мы готовы полюбить.Вдумавшись в эти слова, Эммелина вдруг почувствовала необычайное волнение. Весь вечер она была задумчива, и впервые окружающие нашли, что она грустна.