Любовь по-французски
Шрифт:
Эммелине думалось, что страсти к музыке достаточно, чтобы быть счастливой. Свою ложу в Итальянской опере она велела обтянуть шелком, как будуар, старательно ее разукрасила. Некоторое время убранство этой ложи было предметом ее непрестанных забот; она сама выбрала ткани для драпировок, приказала перенести из дому свое любимое зеркало в готической раме; отдаваясь всей душой этой забаве, Эммелина каждый день придумывала что-нибудь новое для своих декоративных затей; она собственноручно вышила обивку для табурета, и ее рукоделье представляло собою истинный шедевр; наконец, когда убранство ложи было завершено и больше уже нечего было к нему добавить, она очутилась как-то вечером одна в своем любимом уголке: давали моцартовского «Дон Жуана». Она не смотрела ни на сцену, ни в зрительный зал; ею овладело неодолимое нетерпенье: Рубини, госпожа Хейнефеттер и мадемуазель Зонтаг пели «Трио Масок», публика заставила их бисировать. Забывшись в грезах, Эммелина слушала,
Вернувшись домой, она застала мужа в гостиной, он играл с приятелем в шахматы. Эммелина села в сторонке и почти невольно устремила взгляд на графа. Она следила за сменой выражений на его лице. Еще не так давно, когда ей было восемнадцать лет, это лицо, отличавшееся благородством черт, она видела таким прекрасным – ей вспомнилось, как он бросился наперерез ее лошади. Сейчас г-н де Марсан, видимо, проигрывал, и сердито нахмуренные брови не красили его. Вдруг он улыбнулся, – счастье опять было на его стороне, глаза его заблестели.
– Вы, значит, очень любите эту игру? – улыбаясь, спросила Эммелина.
– Так же, как музыку, – ответил он, – надо же время убить.
Он продолжал партию, не глядя на жену.
– Только чтобы убить время! – тихонько сказала г-жа де Марсан, отходя ко сну в своей спальне. Слова эти не давали ей спать. «Он такой красивый, такой отважный, – думала она, – и он любит меня». Сердце ее заколотилось; она прислушивалась к тиканью часов, и однообразное постукивание маятника ее раздражало; не в силах вынести его, она встала и остановила часы. «Да что это со мной? Зачем я это делаю? – спрашивала она себя. – Ну, вот умолкнут эти часы, а разве я остановлю время? Оно бежит минута за минутой, за часом час».
Устремив застывший взгляд на часы, она вся отдалась мыслям, до тех пор никогда еще ей не приходившим. Она думала о прошлом, о будущем, о быстротечности жизни; она спрашивала себя, зачем живут на земле люди, в чем смысл их существования и дел и что ждет нас за гробом. Заглянув в свое сердце, она увидела, что жила по-настоящему лишь один день – тот, в который почувствовала, что к ней пришла любовь. Все остальное время она как будто видела смутный сон, дни тянулись один за другим, однообразно, как покачивание маятника. Она приложила ладонь ко лбу, голова ее пылала. Эммелина чувствовала неодолимую жажду жизни, – хотя бы и ценой страдания. В это мгновение она предпочла бы страдать, чем томиться скукой. Она решила во что бы то ни стало зажить по-другому. Прежде всего отправиться путешествовать. Но куда? Она строила множество планов поездок в чужие края, но ни одна страна не привлекала ее. Да и зачем ехать куда-то? Что она найдет в скитаниях? Все порывы бесполезны, бесплодны, все в жизни неверно… И Эммелину охватила такая тоска, что ей стало страшно, не подкрадывается ли к ней безумие; она подбежала к пианино, хотела сыграть свое любимое «Трио Масок», но при первых же аккордах залилась слезами и замерла в немом отчаянии.
Среди постоянных посетителей особняка Марсанов был один молодой человек по имени Жильбер. Чувствую, сударыня, что, заговорив о нем, я касаюсь щекотливого вопроса и, право, уж не знаю, как выберусь из затруднительного положения.
За шесть месяцев этот молодой человек сделался завсегдатаем, навещал графиню раз или два в неделю, но чувство, которое он испытывал близ нее, пожалуй, нельзя назвать любовью. Ведь что ни говорите, а любовь – это надежда; однако Эммелина, какою ее знали друзья, хотя и внушала желания, но ни ее характер, ни поведение отнюдь их не воспламеняли. Впрочем, в присутствии графини Жильбер не задавался такими вопросами. Эммелина нравилась ему и уменьем вести разговор, и своими воззрениями, и своими вкусами, и остроумием, и искоркой лукавства, которое придает очарование уму. Вдали от нее воспоминания о ее взгляде, улыбке, о мелькнувших потаенных сокровищах красоты овладевали им и неотвязно преследовали, как преследуют нас после музыкального вечера обрывки какой-нибудь мелодии, от которых мы никак не можем отделаться; но когда он видел Эммелину, к нему вновь возвращалось спокойствие, и то, что он так легко мог встречаться с нею, вероятно, и не давало его страсти разгореться; ведь иной раз мы, лишь разлучившись навсегда с тем, кого любили, чувствуем, как сильна была наша любовь.
Друзья, собиравшиеся по вечерам в доме Эммелины, почти всегда заставали ее в окружении гостей; Жильбер приходил обычно к десяти часам, когда в гостиной больше всего было народу; никто из гостей не оставался последним, уходили все вместе в полночь, иногда позднее, если кто-нибудь рассказывал занимательную историю. Словом, за полгода Жильбер, хотя и постоянно бывал в доме, ни разу не оставался
Жильбер часто бывал в Итальянской опере и иногда просиживал целый акт в ложе графини. Случилось так, что он был в ложе и в тот вечер, когда опять давали «Дон Жуана»; господин де Марсан тоже был в театре. Когда запели «Трио Масок», Эммелина невольно посмотрела на соседний стул, вспомнив, как она сжимала в руке свой носовой платок; на этот раз в мечты был погружен Жильбер; весь захваченный низкими, глубокими звуками контрабасов и гармонией мрачного трио, он всей душой наслаждался пением мадемуазель Зонтаг, да и кто бы не чувствовал себя до безумия влюбленным в эту очаровательную певицу; глаза Жильбера блестели, на побледневшем лице, обрамленном черными кудрями, отражалось наслаждение, которое он испытывал, полуоткрытые губы вздрагивали, а рука тихонько отбивала такт, ударяя по обтянутому бархатом барьеру. Эммелина улыбнулась: должен сказать откровенно, что ее супруг, сидевший в глубине ложи, спал глубоким сном.
Столько есть препятствий, не позволяющих повторяться такого рода случаям, что подобные встречи бывают очень редко, но тем большее впечатление они производят и дольше сохраняется о них воспоминание. Жильбер не подозревал о тайных мыслях Эммелины и о том, какое сравнение она сделала. Однако бывали дни, когда он задавал себе вопрос, счастлива ли графиня, и не мог поверить, что она счастлива, а когда начинал думать об этом, совсем запутывался. Эммелина и он жили в одном и том же круге, встречались с одними и теми же людьми, и, естественно, у них было множество поводов переписываться друг с другом о каких-нибудь пустяках; в равнодушных строках этих записок, где точно соблюдались законы светского этикета, всегда была, однако, возможность вставить какое-нибудь слово, мысль, порождавшие мечты. Не раз случалось, что Жильбер все утро сидел в задумчивости за письменным столом, положив перед собой развернутое письмо г-жи де Марсан, и время от времени невольно заглядывал в него. Взволнованное воображение заставляло его искать особый смысл в самых незначительных словах. Эммелина иногда ставила перед своей подписью итальянское «Vostrissima», и хотя это была самая обычная формула дружелюбия, он твердил себе, что это слово все же означает: «Всецело ваша».
Жильбер не принадлежал к числу волокит, как г-н де Сорг, но и у него были любовницы. Он вовсе не питал к женщинам скороспелого и показного презрения, которым любят щеголять молодые люди, но у него составилось о светских дамах свое собственное мнение, и я лучше всего передам его сущность, если скажу, что г-жа де Марсан казалась ему исключением из правила. Разумеется, есть много добродетельных женщин, – ах, нет, сударыня, я обмолвился, – все женщины добродетельны, но ведь и добродетельной можно быть по-разному. Эммелина была молода, красива, богата, чуть меланхолична, в иных случаях восторженна, в иных до крайности равнодушна, всегда окружена блестящим обществом, полна всяких талантов, любила развлечения, – какие странные основания для добродетели, думал Жильбер. «А ведь как она хороша!» – восхищался он втайне, прогуливаясь теплыми августовскими вечерами по Итальянскому бульвару. Она, конечно, любит мужа, но только как друга, а настоящей любви уже нет. Неужели она больше никого не полюбит? Раздумывая так, он вспомнил, что у него уже полгода нет любовницы.
Однажды, делая визиты своим знакомым, он проходил мимо особняка супругов Марсан и постучался к ним в дверь, хотя время для посещения было неурочное – три часа дня: он надеялся застать графиню одну и сам себе удивлялся, как ему раньше не приходила в голову такая замечательная мысль. Швейцар сообщил, что графини нет дома; Жильбер отправился домой в очень дурном расположении духа и, по своему обыкновению, что-то бормотал сквозь зубы. Нечего и говорить, о чем он думал. Погрузившись в свои мысли, он в рассеянности свернул с обычного своего пути. Кажется, на перекрестке Бюсси он налетел на какого-то прохожего и, довольно сильно толкнув его, к величайшему удивлению этого незнакомца, громко произнес: «О, если бы в любви я все же мог признаться!..»