Любовь в эпоху перемен
Шрифт:
Скорятин с разбегу остановился и поцеловал Зою в смеющиеся губы.
— Безумие какое-то! — прошептала она, отворачиваясь.
Перед Гостиным Двором их обогнала черная «Волга», рассекая, словно катер, озеро, в которое превратилась торговая площадь. Машина сначала затормозила, словно хотела подхватить спасающихся от ливня людей, но потом, взревев и выбросив из-под колес грязные фонтаны, умчалась. Гена не придал этому значения, а Мятлева просто не заметила. Она прижалась к его мокрой груди и шептала:
— Что я делаю? Зачем? Зачем?
А он
Зоя иногда поднимала голову, определяя направление тяжелого бега, и показывала на купол уступчатой колокольни, мутневшей сквозь дождь. Туда! Наконец они добрались до блочной пятиэтажки, притулившейся подле мощной монастырской стены. В доме светилось несколько окон.
— Второй этаж. Шестая квартира, — шепнула она.
Не чувствуя ноши, устремленный Гена взлетел по щербатой лестнице и остановился перед дерматиновой дверью с двумя железными почтовыми ящиками — зеленым и синим. К одному были прилеплены логотипы «Советского спорта» и «Волжского речника», второй оказался без наклеек.
«И вправду: зачем библиотекарше выписывать домой газеты?» — подумал московский мечтатель и спросил хрипло:
— Где ключи?
— Не надо, — ответила Зоя и, отстранившись, нажала кнопку звонка. — Сосед дома…
В квартире словно того и ждали: задвигались, зашумели, зашаркали. Звякнула цепочка, щелкнул замок. Дверь открыл взъерошенный жилистый дед в выцветших галифе и голубой обвислой майке. На загорелой груди сквозь седые волосы виднелась пороховая татуировка: русалка с якорем.
— Это еще что такое? — спросил дед, поглядев сначала на Гену, потом — на Зою.
— Вот, ногу подвернула, Маркелыч.
— А-а… Ну, тогда — заноси!
Старик повел их по узкому коридору, уставленному стеклянными банками, коробками и связками книг. Скорятин чертыхнулся, больно задев локтем педаль велосипеда, висевшего на стене.
— Осторожно! У нас тут тесно… — виновато шепнула она.
Маркелыч толкнул незапертую дверь. Войдя в комнату, Гена уловил запах одинокого женского жилья — уютный и загадочный. На окне висели затейливые, в оборочку, занавески и стояла герань. Стол был застелен белой кружевной скатертью. Спецкор осторожно усадил пострадавшую в кресло-кровать. Девушка смущенно поправила задравшуюся кружевную блузку, отдернула брючину и потрогала ногу: щиколотка опухла так, что заплыли косточки.
— Больно.
— Сейчас лед приложу, — пообещал сосед. — Что ж ты, девка, так бегаешь? Не коза ведь.
— В лужу оступилась.
— Нечего ночью болтаться где попадя!
— Я город гостю показывала.
— Этому?
— Ну, я пошел… — кашлянув, объявил москвич.
— Куда же вы такой мокрый! — улыбнулась Мятлева, поглядев на пол.
Вокруг его промокших «саламандр» растеклась целая
— Извините…
— Раздевайтесь! За ночь высохнет. А утром я поглажу.
— Неловко как-то, — зарделся Гена, щекотливо теплея от надежды.
— Пойдем ко мне, неловкий! Разденешься и ляжешь. Знаешь, какой у меня диван? Кожаный. Раньше в ЧК стоял.
— Вы там служили? — съязвил журналист, сникая.
— Батя комиссарил. Я-то по лоцманской части.
— Спокойной ночи, Геннадий Павлович! — с лукавым сочувствием молвила библиотекарша.
— Выздоравливайте, Зоя Дмитриевна! — ответил Скорятин с заботливым укором.
В комнате у деда было тесно и скромно, почти как в кубрике: полуторная панцирная кровать, застеленная дешевым гэдээровским пледом, горка с разнокалиберной посудой, круглый стол под растрескавшейся клеенкой. На голом окне рос столетник в замшелом глиняном горшке, поставленном на треснувшее блюдо с кубистическим молотобойцем.
«Ни хрена себе! Фарфоровая агитка Чехонина!» — обалдел Гена.
По семейным обстоятельствам он немного разбирался в антикварном авангарде.
Но главным достоянием деда оказался кожаный диван с высокой спинкой, полками и завитками из красного дерева, с мутной зеркальной вставкой, окаймленной перламутровой рамкой. На стене желтели старые фотопортреты — сурового усача в кожаной фуражке со звездой и испуганной селянки в белом платочке. На древнем телевизоре стоял, прислоненный к бутылке, современный снимок болезненной женщины. Левый угол перечеркивала черная полоса. Вместо иконы в комнате царил парадный портрет Сталина, до 20-го съезда, очевидно висевший в совучреждении.
Маркелыч откинул диванные валики, удлинив ложе, бросил сложенную серую простыню и ватное стеганое одеяло.
— Раздевайся, страдалец, ложись!
Скорятин с трудом стащил с себя мокрую, прилипшую к телу одежду, особенно повозился с задубевшими джинсами, и остался в одних трусах, почти высохших, видимо, от жара соблазна.
— Ишь ты, — хмыкнул лоцман, оценив ажурные башенки на исподнем у гостя.
Замшевую куртку, набухшую и отяжелевшую, Гена, горюя, повесил на спинку стула.
— М-да, накрылась шкурка-то, завтра колом стоять будет, — двусмысленно посочувствовал дед. — Ну я пошел, Зойкину ногу посмотрю. Не дай бог — сломала. Гальюн, если что, налево.
— А душ?
— Объелся груш, — буркнул сосед и вышел, погасив свет.
Спецкор расправил простыню, улегся под одеяло, но уснуть не мог: бил озноб, а потом, когда согрелся, напала иная дрожь — влекущая. Из форточки, колебля полуоторванную марлю, сквозила прохлада, напоенная свежим покоем, какой охватывает природу после грозового содрогания. Радостный трепет передался и Гене. Он, замирая сердцем, осознавал: в Тихославле с ним, кажется, случилось то, от чего вся жизнь может измениться, как степь, вчера еще уныло неоглядная, а сегодня — ослепительно алая от раскрывшихся миллионов диких тюльпанов. Он видел такое преображение, когда летал в командировку в Джамбул.