Любовница вулкана
Шрифт:
(Кавалер делает паузу, ожидая реакции. Что же сделали несчастные зрители? — непременно интересуется слушатель. Казалось бы, они должны возражать, — говорит тогда Кавалер, но нет, они оказались более чем снисходительны к баловнику.)
Некоторые, само собой, расстроились оттого, что на их лучшем платье расцвели жирные пятна — наблюдая за их попытками отчиститься, король покатывался со смеху, — зато остальные сочли макаронный душ знаком королевского благорасположения и, вместо того чтобы уклоняться, напротив, отпихивали друг друга, стараясь ухватить и съесть кусочек.
(Как странно, — восклицает слушатель. — Здесь, похоже, вечный карнавал. Надеюсь, это безопасно?)
Позвольте мне также рассказать, — обычно продолжает Кавалер, — еще об одном, на этот раз — менее комичном случае давки за еду, устроенной королем. Это случилось через год после мнимых похорон. Тогда из Вены на замену покойной невесте была доставлена ее младшая сестра, которая,
(Горы? — удивляется слушатель.)
Да-да, горы. Гигантской пирамидальной конструкции из балок и досок, которую посреди большой дворцовой площади возводят несколько плотничьих артелей. Затем ее драпируют и превращают в весьма правдивое подобие небольшого парка с железной оградой и двумя аллегорическими скульптурами, охраняющими вход.
(Могу я поинтересоваться, какова высота сооружения? — Точно не знаю, — отвечает Кавалер, — Футов сорок, самое меньшее.)
Как только гора была установлена, поставщики продовольствия и их помощники принялись ходить вверх-вниз. Пекари складывали в предгорьях громадные бревна хлеба. Фермеры тащили к вершине тяжеленные корзины с арбузами, грушами, апельсинами. К деревянным перилам проходов, ведущих наверх, торговцы домашней птицей прибивали гвоздями за крылышки живых цыплят, гусей, каплунов, уток, голубей. Пока гору в надлежащем порядке обставляли пищей, украшали гирляндами цветов и флажков, на площадь прибывали и становились лагерем тысячи людей. Гору круглосуточно стерегло кольцо охраны, вооруженных конников. Лошади нервничали. Во дворце, не прекращаясь, шел пир, и ко второму дню толпа на площади выросла в десять раз. Повсюду мелькали лезвия ножей, тесаков, топоров, ножниц. Около полудня раздался рев — на площадь прибыли мясники. Они волокли за собой стадо быков, овец, коз, телят и свиней. Когда животных стали привязывать к стойкам у основания пирамиды, гомон толпы смолк и повисла напряженная тишина.
(Кажется, мне следует подготовиться к тому, что последует дальше, — говорит слушатель после внушительной паузы, которую в этом месте делает Кавалер.)
Вскоре на балкон, держа за руку невесту, вышел король. Снова раздался рев, немногим отличающийся от того, которым встретили появление животных. Пока король кивал в ответ на приветственные крики и здравицы, прочие балконы и верхние окна дворца стремительно заполнялись главными из придворных, важными представителями знати, членами дипломатического корпуса, пользующимися наибольшим расположением…
(Я слышал, что никто не пользуется б о льшим расположением короля, чем вы, — перебивает слушатель. Действительно, — говорит Кавалер, — я там был.)
Затем с вершины крепости Сан-Эльмо раздался пушечный выстрел, подавший сигнал к началу штурма. Изголодавшаяся толпа ответила утробным воем и прорвала сторожевое оцепление. Солдаты на брыкающихся лошадях ускакали под укрытие дворцовых стен. Пихая друг друга локтями, коленями, кулаками, самые сильные мальчишки и молодые люди прорвались вперед и полезли на гору, и вскоре та кишмя кишела людьми. Кто-то лез наверх, кто-то, уже с добычей, вниз, кто-то задерживался посередине и резал птицу, поедая сырые куски или швыряя их в протянутые руки жен и детей. Другие тем временем вонзали ножи в привязанных к подножию животных. Невозможно определить, какие органы чувств страдали при этом более всего: обоняние ли — от запаха крови и экскрементов испуганных животных; слух ли — от воя забиваемой скотины и криков людей, падающих или сталкиваемых с горы; зрение ли — при виде агонии несчастных животных или того, как кто-то, обезумев от происходящего (а к этому следует еще добавить аплодисменты и подбадривающие выкрики с балконов и из окон дворца), вонзал нож не в брюхо свиньи или козы, а в шею соседа.
(Надеюсь, из-за моего рассказа вы не станете считать здешние нравы слишком уж низменными, — беспокоится Кавалер. — В большинстве случаев эти люди вполне дружелюбны. Неужели, — восклицает слушатель и, погружаясь в размышления скорее о человеческой дикости, чем о несправедливости земного устройства, не прибавляет ничего более.)
Вы бы поразились, узнав, как мало времени потребовалось на то, чтобы все растащить. А в наши дни это происходит еще быстрее. Тот год оказался последним, когда животных резали живыми. Ужасный спектакль настолько потряс нашу юную австрийскую правительницу, что она упросила короля внести в варварский ритуал некоторые изменения. Король издал указ: скотина должна быть предварительно забита, туши разделаны, тогда только их разрешается вывешивать на ограду. И теперь все происходит именно так.
Как видите, — заключает обыкновенно Кавалер, —
Как Кавалеру донести до собеседника, насколько омерзителен король. Описать это невозможно. Нельзя влить источаемое королем зловоние в бутыль, чтобы поднести ее к носу слушателя или отослать друзьям в Англию, как он посылает в Королевское общество серные и солевые растворы. Нельзя приказать, чтобы в комнату внесли ведро крови и, окунув в него по локоть собственные руки, изобразить короля, только что освежевавшего сотни туш — добычу целого дня, полностью отведенного на убийство животных (у него это называется охотой). Кавалер не способен изобразить короля, на закате дня торгующего своим уловом на рынке в гавани. (Он сам продает свой улов? — Да, и зверски торгуется. Правда, надо отметить, — говорит Кавалер, — что заработанное он бросает свите попрошаек, которая повсюду за ним следует.) Кавалер, хоть и умеет притворяться при дворе, все же не актер. Он ни на минуту не может представить себя королем, чтобы сыграть его, показать собеседнику. Актерство — не мужское занятие. Кавалер лишь повествует, и отвратительная гнусность превращается в легенду, в миф; ничего ужасного. В этом царстве перехлестывающей через край неумеренности, излишеств король — только один из экземпляров. Поскольку Кавалер всего лишь произносит слова, он имеет возможность пояснять (убогое образование короля, безвредные предрассудки местной знати), снисходить, иронизировать. Он высказывает свое мнение (нельзя описывать события, не принимая по отношению к ним той или иной позиции), и это мнение становится важнее фактических ощущений, обесцвечивает их, приглушает, дезодорирует.
Запах. Вкус. Осязательные ощущения. Невозможно описать.
В книге одного из тех французов-безбожников, самые имена которых вызывали у Катерины недовольную гримаску и вздох, Кавалер наткнулся на следующий пассаж. Представьте себе парк, говорилось там, а в парке — красивую статую женщины, точнее, статую красивой женщины, статую женщины с луком и стрелами, не обнаженную, но словно быобнаженную (так плотно мраморная туника облегает грудь и бедра). Это не Венера, а Диана (стрелы — ее атрибут). Чудесные кудри придерживает лента, женщина прекрасна — но мертва. А теперь, — призывает автор, — представим человека, который обладает возможностью оживить эту статую. Представим себе Пигмалиона не скульптором, не тем, кто создал статую, а неким мужчиной, который случайно увидел ее в парке такой, как она есть — на пьедестале, размерами чуть превосходящую человека, — и решил проверить на ней свои способности. Скажем, это исследователь, ученый. Статую создал кто-то другой, создал и покинул. И теперь она принадлежит ученому. Он отнюдь не очарован ее красотой. Но в нем есть дидактическая жилка, и он хочет до конца раскрыть возможности этой красоты. (Не исключено, что потом он против собственного желания влюбится и захочет овладеть ею, но это другая история.) Пока же он приступает к работе, медленно, вдумчиво, вдохновенно. Желание не подгоняет его, не принуждает оживить статую как можно скорее.
Что же он делает? Как он ее оживляет? Очень осторожно. Ему нужно, чтобы у нее появилось сознание, поэтому, исходя из простого соображения, что всякое знание приходит через ощущение, он решает разбудить органы чувств. Постепенно. Для начала он даст какое-нибудь одно. Какое же он выбирает? Не зрение, прекраснейшее из чувств, не слух впрочем, нет нужды оглашать весь список, каким бы коротким он ни был. Лучше скажем сразу: прежде всего он награждает ее (и пожалуй, это не очень благородно с его стороны) самым примитивным чувством — обонянием. (Допустим, он не хочет, чтобы она его видела, до поры до времени.) Следует добавить, что за непроницаемой поверхностью божественного создания мы предполагаем реагирующую на окружающее внутреннюю сущность, иначе эксперимент не удастся. Впрочем, это лишь гипотеза, хоть и необходимая. До сих пор ничто не говорит нам о присутствии подобной сущности. Богиня, воплощение красоты, неподвижна.
Итак, богиня охоты может обонять. Ее яйцевидные, немного выпуклые мраморные глаза под тяжелыми бровями не видят, полураскрытые губы и изящный язык не ощущают вкуса, гладкая мраморная кожа не способна почувствовать прикосновения, очаровательные раковинки ушей ничего не слышат, однако точеные ноздри улавливают все запахи, и близкие, и далекие. Богиня вдыхает смолистый, острый запах платанов и тополей, запахи крошечных испражнений червя, ваксы на солдатских сапогах, жареных каштанов, подгорающего бекона, она упивается ароматами глицинии, гелиотропа и лимонных деревьев, она способна ощутить едкий дух оленей и диких кабанов, убегающих от королевских гончих, пот трех тысяч королевских загонщиков, испарения совокупляющейся в ближайших кустах пары, свежесть только что подстриженного газона, дым из труб дворца и — далеко-далеко — жирного короля на стульчаке, она слышит даже запах промытых дождем трещин на мраморе, из которого сделана, запах смерти (хотя о смерти ей ничего не известно).