Любовник-Фантом (Оук из Оукхерста)
Шрифт:
Как только он оставил меня в одной из двух отведенных мне комнат, я бросился в кресло и попытался сосредоточить мысли на том необычайно сильном впечатлении, которое произвел этот дом на меня, воспламенив мое воображение.
Я очень чувствителен к подобным впечатлениям, и ничто — если не считать приступов острого интереса, вызываемых иной раз в моем воображении необычайными, странными личностями, — не действует на меня так покоряюще, как очарование, более спокойное и созерцательное, художественно совершенного и неординарного дома. Сидеть в комнате, подобной той, в которой я сидел, где мягко переливаются в сумерках серые, сиреневые и пурпурные тканые фигуры на шпалерах, неясно вырисовывается посреди комнаты огромная кровать со столбиками и пологом, мерцают красные угольки в камине под широкой инкрустированной каминной доской работы итальянских резчиков, витает смутный аромат лепестков розы и других благовоний, что были положены в фарфоровые вазы руками женщин, давным-давно покинувших этот свет, а снизу время от времени доносится слабый серебристый звон часов, наигрывающих мелодию забытых дней, значит испытывать чувственное наслаждение совершенно особого рода, необычное, сложное и не поддающееся описанию — это что-то вроде наркотического опьянения от опиума или гашиша, и для того, чтобы передать другим мои ощущения, понадобился бы гений Бодлера, утонченный и пьянящий.
Переодевшись к обеду, я снова сел в кресло и опять погрузился в мечтательную задумчивость, перебирая в памяти все эти прошлые впечатления — они казались выцветшими, как фигуры на шпалерах,
Мало-помалу красные угольки в камине подернулись пеплом, фигуры на шпалерах погрузились в тень, кровать со столбиками и пологом приняла все более смутные очертания, и комната все больше тонула в серых сумерках. Мой взор, блуждая, задержался на окне с выступом, за стеклами которого между каменных средников простиралось серо-коричневое пространство жухлой и мокрой травы с отдельно растущими могучими дубами, а вдалеке, за зубчатой кромкой темных елей, закат окрашивал мокрое небо в багровые тона. И сквозь шум ливня, барабанившего по листьям плюща, снаружи доносилось то тише, то громче монотонное блеяние ягнят, разлученных с матками, — жалобный, дрожащий крик; наполняющий душу суеверным ужасом.
Внезапно раздавшийся стук в дверь заставил меня вздрогнуть.
— Вы не слышали гонг к обеду? — вопросил голос мистера Оука.
Я совершенно забыл о его существовании!
III
Пожалуй, я не смогу восстановить то первое впечатление, которое произвела на меня миссис Оук. Попытайся я припомнить его, оно оказалось бы полностью окрашенным моим последующим знанием ее: ведь не могли же с самого начала пробудиться во мне тот странный интерес и восхищение, которые очень скоро вызвала у меня эта необыкновенная женщина. Интерес и восхищение, поймите меня правильно, весьма своеобразные, поскольку и сама она была женщиной весьма своеобразной, а я, если на то пошло, тоже довольно своеобразный мужчина. Но я смогу лучше объяснить это позже.
С уверенностью скажу одно: наверное, я был безмерно удивлен, обнаружив, что моя хозяйка и женщина, которая будет позировать мне для портрета, так разительно непохожа на все, что я ожидал увидеть. Или нет — теперь, когда я задумался об этом, мне кажется, что меня это почти не удивило, а если и удивило, то всего лишь на долю секунды. Дело в том, что стоило мне только увидеть реальную Элис Оук, как из памяти у меня сразу же должно было вылететь, что она представлялась мне в воображении совершенно иной: такой законченностью обладала ее личность, настолько не похожа она была на всех других людей, что создавалось впечатление, будто она всегда присутствовала в моем сознании, но присутствовала, быть может, как загадка, как тайна.
Попробую дать вам какое-то представление о ней — я говорю не о своем первом впечатлении, каким бы оно ни было, а о том совершенно реальном впечатлении, которое складывалось у меня постепенно. Для начала я должен повторить — и буду повторять снова и снова, — что это была, вне всякого сомнения, самая грациозная и утонченная женщина, которую я когда-либо видел. Однако ее грация и утонченность не имели ничего общего с каким-либо заранее сложившимся понятием, теоретическим или практическим, об этих вещах; ее грация и утонченность сразу же воспринимались как совершенство, но как совершенство, воплотившееся в ней в первый и — как я убежден — наверное, в последний раз. Ведь, правда же, вполне допустимо предположить, что раз в тысячу лет могут возникнуть комбинация линий, система движений, силуэт, жест, которые при всей своей новизне и неповторимости точно отвечают нашим стремлениям к прекрасному и исключительному? Она была очень высока ростом и, я думаю, казалась людям худощавой. Не знаю, я никогда не представлял ее телесным существом, состоящим из костей, плоти и так далее, — я видел в ней лишь чудесное сочетание линий и чудесное своеобразие личности. То, что она была высока и стройна, это безусловно так, но она совершенно не соответствовала нашему представлению о хорошо сложенной женщине. У нее, прямой, как бамбук, и намека не было на то, что люди называют фигурой; плечи у нее были несколько прямоваты, а голову она наклоняла вперед; ни разу не видел я на ней платья с открытыми руками и плечами. Но эта ее бамбуковая фигура обладала гибкостью и величавостью; игру очертаний, менявшихся с каждым ее шагом, я не могу сравнить ни с чем: в ней было что-то от грации павлина и от грации оленя, но больше всего она поражала неповторимым своеобразием. Как бы я хотел описать ее! Как бы я хотел нарисовать ее такой, какой она видится мне сейчас, стоит мне только закрыть глаза, — нарисовать хотя бы беглым силуэтом! Увы! Я желал этого уже сто тысяч раз. Все тщетно! Я вижу ее так явственно: как она медленно прохаживается взад и вперед по комнате, причем то, что плечи у нее немного приподняты, лишь придает завершенность изысканной гармонии линий, образуемых прямой гибкой спиной, длинной изящной шеей, головой с завитками коротко подстриженных светлых волос, всегда чуть наклоненной, за исключением тех моментов, когда она, вдруг откинув ее назад, улыбалась — не мне, не кому-то еще, не чьим-либо словам, а словно чему-то такому, что неожиданно увидела или услышала одна она, и тогда на ее впалых, бледных щеках появлялись те странные ямочки, а ее широко открытые большие серые глаза странно белели. В эти моменты пластикой своих движений она напоминала благородного оленя. Только что могут сказать о ней слова? Знаете, даже величайшему художнику, по-моему, не под силу воспроизвести подлинную красоту очень красивой женщины в самом обычном смысле этого слова: женщины Тициана и Тинторетто в жизни были, наверное, несравненно прекрасней, чем на их картинах. Что-то, составляющее самую сущность, всегда ускользает — может быть, потому, что истинная красота реализуется не только в пространстве, но и во времени и в этом подобна музыке, череде, ряду. Имейте в виду, я говорю сейчас о женской красоте в общепринятом смысле слова. Представьте себе теперь, насколько трудней передать изящество такой женщины, как Элис Оук; но если карандаш и кисть, копирующие каждую линию, каждый оттенок, не способны сделать это, то возможно ли дать хотя бы самое смутное представление о ней при помощи одних только жалких слов — слов, обладающих лишь абстрактным значением, бессильной общепринятостью ассоциаций? Короче говоря, миссис Оук из Оукхерста являлась, на мой взгляд, женщиной в высшей степени утонченной и странной — экзотическим существом, прелесть которого так же невозможно описать словами, как аромат какого-нибудь недавно открытого тропического цветка невозможно воспроизвести, сравнивая его с запахом махровой розы или лилии.
Тот первый обед проходил в довольно удручающей атмосфере. Мистер Оук — Оук из Оукхерста, как называли его местные жители, — ужасно смущался. Тогда я подумал, что он боится поставить себя в глупое положение в моих глазах и в глазах своей жены, но эта его особая стеснительность не прошла и впоследствии; как я вскоре догадался, робость внушала Оуку собственная жена, хотя присутствие полного незнакомца в моем лице, несомненно, еще больше сковывало его. Время от времени он, похоже, порывался что-то сказать, но потом, очевидно, сдерживался и сохранял молчание. Очень странно было видеть, как этот рослый, красивый, мужественный молодой мужчина, который, наверное, очень нравился женщинам, начинает вдруг заикаться от волнения и заливаться краской в присутствии своей собственной жены. Это не было робостью человека, сознающего свою глупость: наедине со мной Оук, все такой же медлительный и застенчивый, высказывал кое-какие собственные мысли и вполне определенные суждения по политическим и общественным вопросам — все это
Сначала, в первые дни своего пребывания в Оукхерсте, я заподозрил было миссис Оук в том, что она является кокеткой высшего полета, а ее рассеянный вид, ее манера глядеть во время разговора куда-то в невидимую даль, ее странноватая, не связанная с содержанием беседы улыбка — все это есть многочисленные способы пленять и смущать потенциального обожателя. Я ошибочно принял ее манеры за несколько схожие приемы кокетливых иностранок — для англичанок это слишком сложно, — означающие (для способного понять их) приглашение «поухаживайте за мной». Но вскоре я понял, что ошибался. У миссис Оук не было ни малейшего желания приглашать меня поухаживать за ней; более того, она не удостаивала меня достаточным вниманием, чтобы допустить самую мысль об этом. Я же, со своей стороны, слишком сильно заинтересовался ею в совершенно ином плане, чтобы помышлять об ухаживании за ней. До моего сознания дошло, что передо мной не только изумительно редкостная, изысканная и загадочная модель для портрета, но также одна из самых своеобразных и таинственных женских натур.
Теперь, оглядываясь назад, я склонен считать, что психологическое своеобразие этой женщины можно в итоге объяснить обостренным и всепоглощающим интересом к себе — своего рода нарциссизмом, — странным образом усугубленным игрой воображения, приверженного фантазиям, своего рода болезненной мечтательностью, когда человек видит сны наяву; притом все это было обращено внутрь, а внешне выражалось разве что в некоторой беспокойности мятущейся натуры, в своевольном стремлении удивлять и шокировать, а точнее сказать — удивлять и шокировать своего мужа и тем самым мстить ему за неспособность по достоинству оценить ее своеобразие; обрекшую ее на жизнь, исполненную непереносимой скуки.
Все это открывалось мне мало-помалу, постепенно, но, похоже, я так по-настоящему и не постиг до конца таинственную загадку натуры миссис Оук. Какую-то ее неуловимую причудливость, странность, которую я чувствовал, но не смог бы объяснить, нечто столь же трудноопределимое, как своеобразие ее внешнего облика, и, возможно, самым тесным образом с ним связанное. Я заинтересовался миссис Оук, как если бы был в нее влюблен, а я ни чуточки не был влюблен. Меня не страшила разлука с ней и не радовало ее присутствие. Не испытывал я и ни малейшего желания угождать ей или искать ее внимания. Но она занимала мои мысли. Я пытался постичь ее, уловить ее физический образ, разгадать тайну ее психологии со страстностью, заполнявшей мои дни и не дававшей мне заскучать хотя бы на минуту. Оуки жили на редкость уединенно. С немногочисленными соседями они виделись мало, и гости в их доме бывали редко. Оука время от времени охватывало чувство ответственности передо мной: тогда в ходе совместной прогулки или послеобеденной беседы он туманно замечал, что, наверное, я нахожу жизнь в Оукхерсте ужасно унылой — мол, он-то из-за здоровья жены привык жить затворником, и к тому же его жена находит соседей скучными. Суждения своей жены в таких вопросах он никогда не подвергал сомнению. Он лишь констатировал факт, как если бы смиряться с судьбой было для него делом совершенно простым и неизбежным; тем не менее, мне иногда казалось, что эта монотонная уединенная жизнь рядом с женщиной, которая обращала на него не больше внимания, чем на стол или на стул, несколько угнетает и раздражает этого молодого мужчину, явно созданного для обыкновенной жизни с ее радостями и весельем. Я часто спрашивал себя, как он вообще выдерживает такое существование, тем более что его, в отличие от меня, не поддерживала заинтересованность в том, чтобы разгадать странную психологическую загадку и написать дивный портрет: это был, как я скоро убедился, человек исключительно добропорядочный, этакий идеально сознательный молодой англичанин — такой мог бы быть образцовым воином-христианином, — искренний, серьезный, чистый душой, храбрый, неспособный ни на какой низкий поступок, интеллектуально немного ограниченный и склонный мучиться всяческими сомнениями морального порядка. Условия жизни его арендаторов и положение его политической партии (он был активным членом партии тори) являлись предметом его первейших забот. По нескольку часов каждый день он проводил в своем кабинете, занимаясь делами по управлению имением и исполняя обязанности политического организатора партии, прочитывая груды докладов, газет и книжек по сельскому хозяйству, и выходил ко второму завтраку со стопками писем в руке и с тем странным, как будто озадаченным выражением на добром здоровом лице, которое придавали ему две глубокие морщинки между бровей, названные моим другом-психиатром маниакальной складкой. Вот с таким выражением лица и хотел бы я написать его; но я понимал, что ему это вряд ли бы понравилось и что справедливей по отношению к нему будет изобразить его во всей его цветущей, белокожей, румяной, светловолосой обыкновенности. Возможно, я не проявил должной добросовестности, делая портрет мистера Оука: я довольствовался внешним сходством, не заботясь о раскрытии характера, ибо мой мозг был целиком занят обдумыванием того, как мне лучше изобразить миссис Оук, как лучше всего запечатлеть на холсте эту необыкновенную и загадочную личность. Первым я начал писать ее мужа, а ей откровенно сказал, что на подготовку ее портрета мне понадобится куда больше времени. Мистер Оук не мог взять в толк, зачем мне нужно делать сотню карандашных набросков с его жены, еще даже не решив, в какой позе я буду ее писать, но, по-моему, был весьма рад возможности оказать мне гостеприимство в Оукхерсте: мое присутствие явно привносило разнообразие в его монотонную жизнь. Миссис Оук, похоже, была совершенно безразлична к тому, что гощу у них, как была она совершенно безразлична к моему присутствию. Никогда еще не видел я, чтобы женщина, не будучи невежливой, уделяла гостю так мало внимания; иной раз она целыми часами говорила со мной, или, вернее, предоставляла мне говорить с ней, но, судя по ее виду, совсем не слушала. Когда я играл на пианино, она сидела, погрузившись в глубокое старинное кресло работы XVII века, и на губах у нее время от времени играла та странная улыбка, от которой на ее впалых щеках появлялись ямочки, а глаза странно светлели. Однако ей было как будто бы совершенно все равно, продолжала звучать музыка или обрывалась. Она не проявляла ни малейшего интереса к портрету мужа и даже для вида не интересовалась им, но меня это совсем не задевало. Я не хотел, чтобы миссис Оук проявляла интерес ко мне; я лишь хотел продолжать изучать ее.