Любовник-Фантом (Оук из Оукхерста)
Шрифт:
— А где миссис Оук? Где Элис? — неожиданно спросил кто-то.
Миссис Оук исчезла. Я мог легко представить себе, что этой странной женщине с ее экстравагантной, болезненной, исполненной причуд и фантазий одержимостью прошлым подобный карнавал должен был показаться совершенно отвратительным и что она, будучи безразлична к тому, что ее поступки могут показаться кому-то обидными, удалилась, возмущенная и оскорбленная, в желтую комнату предаваться своим странным грезам.
Но мгновение спустя, когда все мы шумно готовились идти обедать, дверь распахнулась, и в гостиную вошла странная фигура, более странная, чем кто-либо из тех, кто осквернял одежды покойных, — высокий и стройный юноша в коричневой куртке для верховой езды, перепоясанной кожаным ремнем, высоких сапогах желтой кожи, с коротким серым плащом, перекинутым через плечо, в широкополой серой шляпе, надвинутой на глаза, и с кинжалом и пистолетом за поясом. Это была миссис Оук; глаза ее неестественно блестели, а все лицо освещала смелая, своевольная
Гости встретили ее появление пораженными возгласами и расступились. Затем на момент воцарилось молчание, прерванное жидкими аплодисментами. Даже для компании шумных юнцов и девиц, валяющих дурака в одеждах мужчин и женщин, давным-давно умерших и похороненных, есть нечто сомнительное во внезапном появлении молодой замужней женщины, хозяйки дома, в куртке для верховой езды и ботфортах, а выражение лица миссис Оук отнюдь не сглаживало сомнительность ее шутливой выходки.
— Что это за костюм? — вопросил кузен-театрал, который по минутном размышлении пришел к выводу, что миссис Оук просто изумительно талантлива и что он должен попытаться залучить ее в свою любительскую труппу на следующий сезон.
— В этом костюме наша прародительница, моя тезка Элис Оук, имела обыкновение выезжать верхом вместе со своим мужем в эпоху Карла I, — ответила она, занимая свое место во главе стола. Я непроизвольно посмотрел на Оука из Оукхерста. Он, постоянно красневший, как шестнадцатилетняя девица, стал сейчас белее полотна и, как я заметил, почти конвульсивно прижал руку ко рту.
— Разве ты не узнаешь мой костюм, Уильям? — спросила миссис Оук, пристально глядя на него и жестоко улыбаясь.
Он ничего не ответил, и за столом повисло молчание, которое кузен-театрал счел за благо нарушить, всжочив на стул и опорожнив свой бокал со словами:
— За здоровье двух Элис Оук, тогдашней и нынешней!
Миссис Оук кивнула и с выражением, которого я не видел у нее на лице никогда раньше, громко и с вызовом ответила:
— За здоровье поэта Кристофера Лавлока, если его призрак почтил этот дом своим присутствием!
У меня вдруг возникло такое ощущение, будто я нахожусь в сумасшедшем доме. Посреди столовой, полной шумных озорников, разряженных в красное, синее, пурпурное и разноцветное, как мужчины и женщины XVI, XVII и XVIII веков, как турки, эскимосы и клоуны, с лицами, раскрашенными красками, намазанными жженой пробкой и посыпанными мукой, мне померещился тот багровый закат, что наподобие кровавого моря переливался волнами вереска, катившимися туда, где у черного пруда и согнутых ветром елей лежало тело Кристофера Лавлока рядом с трупом его коня на фоне залитых темно-красной краской желтого гравия и лилового тростника, а из этого красного марева возникла белокурая голова в серой шляпе, бледное лицо, отсутствующий взгляд и странная улыбка миссис Оук. Все это показалось мне ужасным, вульгарным, отвратительным, как если бы я и впрямь попал в сумасшедший дом.
VIII
С этого момента я заметил в Уильяме Оуке перемену; вернее сказать, перемена, вероятно, начала происходить раньше, а теперь стала внешне заметна.
Не знаю, произошла ли у него с женой ссора по поводу ее маскарада в тот злополучный вечер. Вообще-то, думаю, что нет. Ведь Оук со всеми был сдержан и застенчив, а больше всех — с собственной женой; к тому же, как мне представляется, он был просто неспособен выразить словами сильное чувство неодобрения по отношению к ней, и его осуждение поневоле должно было быть молчаливым. Как бы то ни было, я очень скоро понял, что отношения между хозяином и хозяйкой дома стали чрезвычайно натянутыми. Миссис Оук и никогда-то не обращала особого внимания на своего мужа, а теперь казалась лишь чуть более безразличной к его присутствию, чем раньше. Но сам Оук, желая скрыть свои чувства и из боязни поставить меня в неприятное положение, хоть и делал вид, что обращается к ней за столом, явно с трудом заставлял себя разговаривать с женой или даже смотреть в ее сторону. Честная душа бедняги была преисполнена боли, которую он всячески скрывал, загоняя внутрь, и она, похоже, пропитала собой все его существо и отравила его своим ядом. Эта женщина больно уязвила и огорчила его, причинив ему невыразимые страдания, и тем не менее он, очевидно, не мог ни разлюбить ее, ни научиться понимать истинную ее природу. Во время наших продолжительных прогулок по этой однообразной местности, когда мы, бродя по пастбищам с редкими дубравами и вдоль края хмельников, стоящих сомкнутыми темно-зелеными шеренгами (Оук из Оукхерста старательно сбивал запримеченные им головки чертополоха), и изредка перебрасывались фразами о ценах на зерно, осушении земель в поместье, сельских школах, «Лиге подснежника» и несправедливостях Гладстона, я подчас испытывал острое и бессильное желание раскрыть этому человеку глаза на сущность характера его жены. Мне казалось, что я так хорошо понимал этот характер, а хорошо понимать его значило, на мой взгляд, спокойно принимать таким, какой он есть; я считал несправедливостью судьбы, что из всех людей именно он обречен вечно ломать голову над этой загадкой и изматывать свою душу, пытаясь постичь то, что казалось мне теперь таким ясным. Но разве возможно было сделать так, чтобы этот серьезный, добросовестный тугодум, это воплощение английской простоты, честности и основательности, понял эту натуру, эту смесь эгоцентричного тщеславия, ограниченности, поэтического воображения, любви к нездоровому возбуждению, которая носила имя Элис Оук?
Поэтому Оук из Оукхерста был обречен на вечное непонимание, но он был также обречен на страдания из-за своей неспособности понять. Бедняга постоянно силился найти объяснение странностям своей жены, и хотя его усилия, по всей вероятности, носили бессознательный характер, они причиняли ему большие муки. Глубокие морщины между бровями — маниакальная складка, по выражению моего приятеля, — похоже, теперь никогда не разглаживались.
Поведение же миссис Оук только подливало масла в огонь. Возможно, ее возмутил молчаливый укор мужа, неприятно пораженного ее выходкой во время импровизированного маскарада, и она решила заставить его сносить дальнейшие ее подобные выходки, ибо явно считала одной из отличительных особенностей характера Уильяма (и презирала его за это) неспособность прямо выразить ей свое неодобрение и была уверена, что он безропотно стерпит любые ее издевательства. Как бы то ни было, теперь она взяла за правило дразнить и шокировать своего мужа историей с убийством Лавлока. Она постоянно поминала ее в разговорах, обсуждая в его присутствии, какие чувства должны были испытывать те или иные участники трагедии 1626 года, и настойчиво толкуя о своем сходстве с первой Элис Оук и чуть ли не тождестве с ней. В ее сумасбродной голове зародилась мысль, что было бы восхитительно поставить в саду Оукхерста, под сенью развесистых падубов и вязов, небольшую пастораль, которую она нашла среди произведений Кристофера Лавлока, и с целью осуществления этого замысла она начала поиски актеров по всей округе и затеяла большую переписку. Через день приходили письма от кузена-театрала, единственное возражение которого сводилось к тому, что Оукхерст — слишком уж отдаленное место для постановки спектакля, который, как он предвкушал, принесет ему громкую славу. Время от времени, в Оукхерст являлись то юный джентльмен, то юная леди, за которыми Элис Оук посылала, чтобы посмотреть, подойдут ли они в качестве исполнителей.
Мне было совершенно очевидно, что представление никогда не состоится и что сама миссис Оук не имеет ни малейшего намерения воплощать свой замысел в жизнь. Она принадлежала к числу тех людей, для которых неважно претворить свой план в жизнь и которые упиваются самим процессом составления планов едва ли не больше, когда знают, что дальше планов дело не пойдет. А пока что эти нескончаемые разговоры о пасторали, о Лавлоке, это постоянное претенциозное отождествление себя с женой Николаса Оука имели для миссис Оук ту дополнительную прелесть, что приводили ее мужа в состояние крайнего, хотя и сдерживаемого, раздражения, и это доставляло ей извращенное удовольствие — удовольствие испорченного ребенка. Не подумайте, что я равнодушно наблюдал со стороны, хотя, признаться, для такого любителя изучать человеческие характеры, как я, это было истинным наслаждением. Я действительно очень жалел беднягу Оука и часто негодовал на его жену. Несколько раз я собирался попросить ее быть повнимательней к мужу, даже намекнуть, что подобное поведение, особенно при сравнительно малознакомом человеке, каким являюсь я, совершенно бестактно. Но из-за свойственной миссис Оук уклончивости серьезно говорить с ней было почти невозможно, а, кроме того, я опасался, что вмешательство с моей стороны возбудит в ней лишь чувство противоречия.
Однажды вечером произошел престранный случай. Мы только что сели за обеденный стол, Оуки, кузен-театрал, приехавший в гости на пару дней, и трое-четверо соседей. Смеркалось, и желтый свет свечей чудесно смешивался с серым вечерним сумраком. Миссис Оук нездоровилось, и она весь день казалась удивительно тихой и еще более прозрачно-хрупкой, странной и рассеянной, чем обычно, и у ее мужа, похоже, вдруг проснулась нежность и почти жалость к этому слабому, хрупкому существу. Мы говорили о каких-то пустяках, когда я заметил, что мистер Оук вдруг смертельно побледнел и пристально смотрит в окно — французское, до пола, окно как раз напротив него.
— Кто это там заглядывает в окно и подает тебе знаки, Элис? Какой наглец, черт побери! — воскликнул он, бросился к окну, открыл его и вышел наружу в полумрак сада. Все мы удивленно переглянулись; кто-то из сидевших за столом заговорил о нерадивости слуг, позволяющих всяким подозрительным типам околачиваться у кухни; другие принялись рассказывать истории о бродягах и ворах. Миссис Оук молчала, но я заметил на ее лице странное отсутствующее выражение и легкую улыбку.
Через минуту-другую вошел Уильям Оук, сжимая салфетку в руке. Он закрыл за собой окно и молча вернулся на свое место.
— Ну, и кто же там был? — дружно спросили мы.
— Никого. Я… должно быть, мне показалось, — ответил он, старательно снимая кожицу с груши, пунцовый от смущения.
— Наверное, это был Лавлок, — промолвила миссис Оук таким тоном, каким могла бы сказать: «Наверное, это был садовник», — но все с той же легкой улыбкой удовольствия на лице. За исключением кузена-театрала, который громко расхохотался, никто из гостей не слыхал о Лавлоке, поэтому все они, несомненно, подумали, что речь идет о каком-то человеке, связанном с семейством Оуков, груме или фермере, и помолчали, после чего тема разговора переменилась.