Люди Дивия
Шрифт:
Дарья шла впереди, я за ней, и она словно тоже втерлась в мое глазное яблоко, проникла в мои сны. Золото пронизывало и плавило все вокруг нас, и в золоте стояли деревья и шли мы, и, разумеется, Дарья, сверкающая и огромная, как динозавр, была прекрасна. Наши ноги несла не дорога, а река света, и я напрасно пытался изображать ходьбу, движение происходило само собой. Оглянувшись, я увидел, что Остромыслов заложил руки за спину и угрюмо наклонил голову, глядя себе под ноги, изогнулся, как конькобежец. Я, как и он, наш философствующий друг, напряженно размышлял над загадкой, посланной нам луной, но не придумал ничего лучше того, что тайна открыта Дарье, которая и сама готовилась совершить таинственный обряд, обычно завершающийся пронзительным детским криком, и мне стоит хорошенько ее обо всем расспросить в подходящую минуту. Мы вошли в дом, тоже залитый удивительным лунным светом. Наши друзья спали на тех местах, где мы их оставили, но при нашем появлении вскочили с чуткой и бдительной резвостью часовых, и Балуев,
– Это уже ни в какие ворота не лезет! Полное нарушение всех норм. И еще этого привели!
– Этого? Кого?
– притворно удивился я. Плечом к плечу с делавшей дело Дарьей мне было легко и сладко прикидываться простаком.
– Остромыслова!
Я возразил:
– Ба, да кому же, если не ему, находиться там, где только его душа пожелает! Парню открылась истина. Сам Мартин...
У Балуева глаза полезли на лоб, но ждал он не откровения, а богохульства, которое должно было, как ему казалось, вот-вот сорваться с моих губ. Мне не дал договорить Остромыслов:
– Да, мне действительно поведали... Не то чтобы из первых рук, а так, из вторых или даже третьих, но...
– Ах вот как?
– прервал его Балуев, презрительно сощурившись.
– И что же? Ну-ка, ну-ка!..
– Не то чтобы Мартин, а скорее нечто скроенное по его образу и подобию, - разъяснил Остромыслов.
– Не то чтобы дух Мартина. Но и не подделка. Некий одушевленный аппарат с более или менее достоверным изображением нашего друга. И я имел случай беседы... Но о ней скажу, что велась она непосредственно с Мартином Крюковым. За это я ручаюсь. Голову даю на отсечение.
Балуев нахмурился, его лоб дико выдвинулся вперед и навис над нашими головами, как скала. Тучей вклинившись между нами, этот грозный страж порядка оттеснил Остромыслова в сторону, загнал его в угол комнаты и, раскрыв черную пропасть рта, прорычал:
– А ты знаешь, что тебе нельзя произносить его имя всуе?
– Почему же это именно мне нельзя?
– слегка опешил Остромыслов. Никита тоже произносил. Ему можно?
– Тебе нельзя, - закруглил Балуев.
– Даже если тебя кое во что и посвятили. И тем более нельзя было тебе приходить сюда.
– Нельзя? Но почему? Я не понимаю...
Балуев, сочтя, что ему по плечу одним махом перескочить от скандальных препирательств к философскому обсуждению проблемы, вдруг принял надменный вид и важно возвестил:
– Не та иерархия.
– Не та?
– ошалело выкрикнул зажатый в углу Остромыслов, а когда Балуев ответил ему утвердительным кивком, завопил: - Чья иерархия? Моя? Или вообще? О какой иерархии идет речь?
Возможно, эти вопросы и обладали силой, способной отправить Балуева в философский тупик, однако тому не довелось ничего ответить, ибо в этот момент разразилась истошным криком Дарья. Мы поняли, что начались схватки. Дарья вошла в спаленку, где ютилась хозяйка, и осталась там, запретив нам следовать за ней. Мы с Валунцом, а с нами и Онопкин, сгрудились перед запертой дверью, вслушиваясь в тихие и быстрые голоса девушки и старухи. Они шептались, и мне в голову лезли глупые мысли: они придумывают имя младенцу, который вот-вот появится на свет Божий, они обсуждают мою "кандидатуру". Наверное, таким способом я сопротивлялся прихоти случая, пожелавшего дать ребенку мое имя. Оглушительно зашелестела, затрещала одежда, которую старуха стаскивала с утратившего земную силу тела девушки. Остромыслов, воспользовавшись общим замешательством, мышонком шмыгнул прочь из западни, устроенной ему Балуевым, однако неусыпный и злопамятный блюститель широко, как степной ветер, шагнул, настиг его, ткнул пальцем в бок и, нагло ухмыляясь, прошипел:
– Не та иерархия, браток, не та!
Я посмотрел на Валунца, который был похож на испуганного цыпленка, и сказал ему:
– На редкость светлая ночь, не правда ли?
Он пожал плечами, не зная, что мне ответить. В каморке, где укрылись от нас женщины, волной поднимался, восходил на бесконечно удаленные от нашего сознания гребни и обрывался в незримые пропасти нечеловеческий вопль. Мы же бессмысленно топтались на месте, переминались с ноги на ногу и обменивались недоумевающими взглядами. Вот и все! Происходило ли таинство? Я не романтик быта, пресловутого женского начала, деторождения, но у меня волосы на голове становились дыбом при мысли, что наши сердца трех (или сколько нас, недопущенных, было? четверо? пятеро?) бьются в жалкой кучке и издают жалкое блеяние, тогда как Дарья и даже старуха, с которой я не обмолвился и парой слов, находятся совсем в другом мире, в другом измерении. Свет неистово пролился и восторжествовал для них, не для нас, они родились под луной и были людьми лунного света, который сейчас вдруг обнаружил небывалую мощь. Это вам не хилая луна полуночных поэтов! Мы же, люди солнца, отторгнутые ночной мистерией, всего лишь с глуповатым видом вслушивались в звериный крик зарождения нового существа, происхождения новой личности, и даже я, обреченный в эту минуту отойти в тень странного повторения моего имени в незнакомце, не дотягивал до того, чтобы полноценной любознательностью обнять околдовавшее нас сияние, и только обескураженно хлопал глазами.
– Оденемся в чистое, - сказал вдруг в нашей гробовой тишине Валунец дрожащим от волнения голосом.
Присоединившийся к нам Остромыслов беспомощно развел руками, показывая, что лишен возможности делом ответить на это разумное и доброе предложение. Валунец и сам уже смутился, вещь-то он придумал умилительную, но когда в нем вот так неожиданно проклюнулось нечто народно-праздничное, лубочно-ритуальное, то было и отчего прийти в замешательство. Но нет, не сдается наш кузнец высоких помыслов и рафинированных идей! В одном уголке его рта бедной родственницей замешкалась робкая улыбка приподнятого настроения, зато другой строго сложился в изображение твердой, уже принципиальной решимости исполнить задуманное. Он подошел к кровати, вытащил из-под нее чемодан, раскрыл его и, порывшись, достал белую рубаху. И тут же ее надел. Балуев внимательно следил за его приготовлениями, он стоял посреди комнаты, подбоченившись, странно усмехался и впитывал Валунца вместе с его лубочным опрощением в пучину своего изобильно иронического взгляда. Обостренным нюхом полкана от эзотерики он учуял в этом торжественном переодевании тошнотворную мещанскую подоплеку. Хищно приподнялась его верхняя губа над щитом из желтых прокуренных клыков, под глазами собрались пучки лукавых морщинок, и сей лис и пес в одном лице язвительно обронил:
– Ну, Валунец!
– А что Валунец?!
– взвизгнул тот, тая в лунном сиянии, белый, как призрак.
– Прибарахлился... Вещичек-то понавез... Я так думаю, слоников разных мраморных и гипсовых прихватил... и мыльницу... ножнички для ногтей... скупо и высокомерно перечислял его грехи Балуев.
– А между тем рядишься под простолюдина, человека от земли... В лапти скоро обуешься?
Онопкин отринул нежность, которая подтолкнула его было к дверям каморки, и активно включился в критическую работу:
– Все предусмотрел. Готов на все случаи жизни. Типичная профанизация... Вот кому на Руси жить хорошо! А я страдал...
– Ты, брат, был воином и им останешься, - с чувством проговорил Балуев, - а этот только и умеет, что приспосабливаться!
– С какой бы стати мне к вам приспосабливаться, - закричал Валунец, ужасно волнуясь и негодуя, - к вам и к вашей трудной, подвижнической жизни, когда б и я не был движим... когда б не жажда... и не добрая воля... когда б и меня не подвигала на подвиг...
Он не договорил, да и все те замечания относительно его бесспорного и пронзительного благочестия, с такой кинематографической наглядностью вдруг выразившегося перед нами, замечания, которые каждый из нас имел и готовился если не сейчас, то в первую же подходящую минуту высказать, так и остались в виде внутренних невостребованных заготовок. Всему виной очередное удивительное событие, - его исключительность мы оценили бы куда живей, если бы усиливающееся лунное сияние не ввергало нас во все большее недоумение и не заставляло концентрировать почти все свое внимание на странных особенностях и вероятных опасностях существования в столь неожиданных, непредвиденных условиях. В сущности, переодевание Валунца мы в глубине души и расценивали как проявление почтительного страха, едва ли не священного трепета перед волей небес, пожелавших особым образом озарить продолжающуюся в каморке мучительную процедуру рождения нового существа. Но я расскажу, что же, собственно, произошло, и тогда будет понятнее, почему воистину необыкновенный поворот в событиях мы восприняли без живости, обязательной для людей чутких, всегда готовых внять, выслушать и тем более порассказать собственную историю. За окном шумнула машина, скрипнули тормоза. Раздались яростные крики брани. Я все слушал и слушал тишину в промежутках между шумами, ибо мне казалось, что именно она как-то соответствует растущему сиянию луны и вносит в него струю реализма. С криками бегства и преследования в избу ворвались живописно извивающийся в халате Масягин и Фома, единственным украшением которого был нож. Этот эпизод суетной городской жизни выглядел бы надуманной фантасмагорией, если бы мы не знали, какие шутки горазд разыгрывать насмешник случай. Лишь отдаленно я догадывался, что участвую в фарсе покушения на масягинскую жизнь не только как зритель, что я хотел этого, а в каком-то смысле и подготавливал явление Масягина и Фомы в нашей забытой Богом и людьми деревеньке. Но, похоже, мой замысел не слишком-то удался, и теперь я делал вид, будто разворачивающаяся на наших глазах схватка интересует меня не больше, чем Балуева с Онопкиным. Я приноравливался к ситуации, всеми силами показывал, что не считаю себя лишним в постижении ее скрытой сути. И вот в чем дело. Валунец, как бы мы не относились к его поступку - а отношение вмещалось в весьма широкий диапазон от осуждения и ядовитой иронии до радостного, свежего удивления, оставался нашим, человеком, действующим внутри нашей истории. А эти двое вырвались из другого мира, и прибежали они сюда не с тем, чтобы приобщить нас к своим заботам и стремлениям, о нет, они всего лишь оказались рядом и даже едва ли осознали, что мы смотрим на них. Они сделали круг по комнате и исчезли за дверью. Фома преследовал своего смертельного врага по пятам, он выглядел грозно и устрашающе в своей наготе и с выгоревшим волосяным покровом головы, на его совести были уже две жизни, две невинные жертвы, этот человек, судя по всему, знал, что делает, а вот с Масягиным у него что-то не клеилось.