Люди Дивия
Шрифт:
Она отодвинулась, смиренно ожидая моего ответа. Я пожал плечами в тесноте той свободы, которую она мне даровала.
– Не знаю, - сказал я, - не могу решить. Я на перепутье.
– И я с тобой!
– воскликнула она с жаром.
В ту же ночь в Верхове погас свет, а Фома нашел, что поставлен в такие условия, когда оттягивать и дальше убийство продавщицы невозможно. Надо сказать, что Фома, покончив со старушкой, с прежней горячностью отдался аскетическому образу жизни и так в нем преуспел, настолько раскрепостился, что в пустоте, которая стала для него свободой, и в свободе, обернувшейся пустотой, практически потерял всякое представление о необходимости убить кого-либо еще прежде, чем основательно взяться за Масягина. И если он все-таки убил продавщицу, то случилось это в сущности потому, что она сама поставила его в стесненные обстоятельства, обстоятельства, издававшие скрип, скрежет и вой, в общем, звуки, которые Фома принял за сигнал.
Дело вот в чем: продавщица после случайной встречи на улице, когда Фома проявил в своей наружности гордую орлиную красоту, как бы мечтала о своем работнике, переставшем, кстати сказать, и вовсе появляться на рынке. Женщина по вечерам, взгромоздив свою объемистую тушу на диван, брала в руки книгу, раскрывала ее, думая упереться взглядом в знакомые в сущности слова и фразы, ибо предыдущая книжонка, прочитанная ею, мало чем отличалась от этой. Но буквы расплывались перед глазами, словно она смотрела сквозь пелену дождя или
Но этому прояснившемуся разуму нечем было бы занять себя, когда б его тут же не заполоняли грезы, помогающие все еще маленькому и гадко извивающемуся Фоме не пасть в отбой, данный влюбленной женщиной вредной литературе. Удачно сбежав с тонущего корабля, он зависал в воздухе рядом с астрономически огромной бабой, но и сам тотчас принимался энергично расти и возвеличиваться. Теплое чувство обнимало продавщицу, когда она созерцала это быстрое и неуклонное становление своего героя. Впрочем, за той чертой, где наступало время обнимать и тискать его, она проникалась немалой робостью, ибо Фома выходил похожим не на себя, хотя бы и с оттенком орлинности, а на гибкого франта и смуглого красавца благословенных краев, где произрастают пальмы и лето никогда не сменяется зимой.
Ее не постигло разочарование, когда она наконец встретила его и увидела, что он совсем не схож с персонажем тех чудесных превращений, которые претерпевал в ее мечтах. Не червяк, но и не обитатель сказочной земли. Фома, живший в безыдейной пустоте, но аскетизмом великого ожидания, очень исхудал, можно сказать, сдал, от него остались кожа и кости. Он стоял перед ней, встретившийся случайно, покачивался на ветру, как зацепившаяся за куст тряпка, и смотрел не орлом, а тупо и как будто не узнавая. Продавщицу не разочаровала эта встреча, потому что она искала ее и ей в сущности было все равно, каким она найдет своего кумира. Ведь она знала, что его ждут превращения, обусловленные силой ее мечты. И в той любви, которую она питала к выдуманному, почти книжному Фоме, осталось место для жалости к Фоме, изнуренному голодом, Фоме, пронизанному пустотой как туманом смерти. Ни о чем не спрашивая и не обещая ничего чрезмерного, она привлекла бедолагу к своей могучей груди и после того, как подержала его в этом согревающем положении достаточно, чтобы он сомлел, повлекла к своему дому. Бескорыстная, она думала много слов о том, как накормит и окончательно обогреет его, и ни словечка о будущем, в котором он, совершив необходимые видоизменения, достигнет смуглой красоты и гибкой франтовости, внушающих ей робость и представление, что и она рядом с такой мощной тягой к совершенству становится благолепнее, утонченнее и немножко сказочнее.
Хотя продавщица жила недалеко от того места, где они встретились, путь их в сумерках к ее дому был долгим и опасным. Корни Логоса Петровича, легшие на нижний Верхов, создавали удручающую картину бурелома, многие из них по неизвестной причине высохли, и был слышен страшный треск, с когда они ломались и падали на землю. Тут уж не зевай, если не хочешь валяться с проломленным черепом или развороченным животом, как те несчастные, которых вытаскивали из-под завалов полувоины из специально созданного похоронного легиона. И естественно, надо говорить не только о трудностях, которые испытывала толстая женщина, влекшая отощавшего кавалера к своему дому, предполагая превратить последний в гнездышко добра и любви, но и о политической атмосфере, воцарившейся в городе в связи с новой ситуацией в "национальном парке".
Доподлинно не известно, встречались ли по-прежнему с Логосом Петровичем даже такие приближенные к нему люди, как адвокат Баул и доктор Пок. Во всяком случае, в их речах не чувствовалось былого стремления идеализировать градоначальника, те обмолвки, которые они стали позволять себе с подозрительной частотой, свидетельствовали, пожалуй, об их охлаждении к нему. Еще и вчера Логос Петрович был частично мифом, но это легкой игрой слов беспрепятственно переводилось в дипломатически-изысканное разъяснение, что мэр-де, как личность самобытная, единственная в своем роде, неизбежно является частью чего-то мифического, сегодня же непревзойденный правдист вовсе исчез с горизонта реальности. Где он находился и что делал, не знал никто из простых смертных, и даже в том, что говорили о нем оппонирующие партийцы, легко угадывались домыслы людей, ничего толком не ведающих, но пытающихся бурным сочинительством поддержать свой авторитет. Правдоподобной выглядела версия, что Логос Петрович и нынче пускает корни, но поскольку старая поросль высыхала быстрее, чем появлялись новые побеги, напрашивалось предположение, что у него в этом деле наступил разлад. А два обстоятельства - первое: корни принялись разламывать землю и в верхней части города; второе: их сок начал горчить и больше не представлялся питательным, - стали причиной легкой паники.
Наибольшее беспокойство проявляли прежние партии, чьи программы так или иначе строились на признании именно питательности соков, не то даруемых Логосом Петровичем земле, не то изымаемых из ее недр. Теперь, когда большинство лишь презрительно морщилось в ответ на предложение торгующих Баула и Пока купить баночку с соком и только пьяные, утверждая свою бесноватую волю, прикладывались к высыхающим источникам, эти программы утратили всякий смысл. Народ желал настоящей пищи, а не подделки, за которую к тому же взимали основательную мзду. Цены-то, несмотря ни на что, продолжали расти, Баул и Пок словно в безумии взвинчивали их, хотя покупателей на их товар находилось все меньше. Осатаневшие мироеды лелеяли мечту либо убедить народ в растущей полезности напитка, либо заставить людей покупать его за неимением ничего другого. Поэтому самые простые и, следовательно, самые благоразумные, предусмотрительные люди по ночам находили еще налитые побеги и наполняли сосуды про запас, предвидя времена, когда из торговли исчезнет все, кроме аккуратно запечатанных бутылочек с наклейками, на которых уже и сейчас красовались благодушно ухмылявшиеся физиономии Баула и Пока. Но идеалисты, которых не могла уничтожить никакая проруха, отказывались от этого трезвого подхода к перспективам и требовали немедленного решения вопроса, не иначе как по недоразумению называемого ими продовольственным. В действительности они меньше всего думали о хлебе насущном и хотели прежде всего найти объяснение феномену "национального парка", - стало быть, наступило время духовной жизни, которой вполне можно достичь, если своевременно и сознательно затянуть потуже пояса.
На обломках прежних партий возникли две новые, а поскольку в катастрофе погибла идеология, но не имущество и партийные фонды, то новички, пришедшие на смену бывшим или просто переквалифицировавшиеся из бывших, с зубастым рвением завладев этим добром, уже не беспокоились о собственном прокормлении. Благосостояние обустроило отличный полигон для произростания идейных схем; внутрипартийное питание было хорошим, и потому новые идеологи не избежали некоторой мечтательности. Первая и самая многочисленная партия говорила о корнях, имея в виду прежде всего их засыхание, как о явлении, которое следует приравнять к глобальной экологической катастрофе, грозящей Верхову гибелью. Вожди партии не скупились на сравнения и аллегории и напоминали верховцам о таких поучительных вещах, как ужасное разорение больших богатых городов, внезапное исчезновение под водой легендарных островов, эпохальная гибель целых планет и даже галактик. И всему виной нарушение экологического равновесия. В одном случае непомерно расплодившиеся козы пожрали в стране всю траву, что привело к падению великолепную цивилизацию, в другом неумелое, а часто и преступное ведение людьми хозяйства пробудило давно угасший вулкан, в третьем... Завлекая слушателей в философские дебри, трибуны дрожащими от пафосного волнения голосами сообщали им, что сумерки богов вовсе не сменились, как ожидали многие, очередным календарным расветом, а завершились их полной гибелью, как то и предрекали наиболее проницательные умы, вовремя разглядевшие Кали-югу и употребившие свою задавленную и закомплексованную сексуальную энергию не на пустяки, а с превеликой пользой для себя. Ораторы, естественно, располагали изрядным нерастраченным запасом этой энергии, и на самых келейных собраниях они на глазах у завистливых неофитов обрабатывали бойких девиц, танцевавших там в перерывах между речами. Выходя в этом за пределы повального отрицания, они возвышались до положительной части своей программы и призывали к революционной рубке проклятых корней, к эсхатологическому уничтожению всей системы, питающей подобные произрастания, к решающему разрушению всего и вся, которое одно может быть залогом будушего созидания общества созидателей и героев развернутого, наступательного, не стесненного никакими ограничениями секса.
Этой партии неумеренных и чуточку оголтелых противостояла партия "наглухо застегнутых", получившая свое название благодаря тому, что ее члены прибегали к услугам легкомысленных девиц лишь для иллюстрации своей принципиальной отгороженности от них. Вожди партии приосанивались и принимали надменный вид как раз в тот момент, когда девицы, расплодившиеся ничуть не меньше, чем упомянутые выше козы, пускались в искушающее кружение вокруг них. Небрежным жестом отгоняя назойливых гурий, они демонстрировали замечательную силу своей нравственности, что наводило на мысли о их продуманном и не лишенном моральной окраски подходе и к проблеме злополучных корней. "Наглухо застегнутые" призывали не рубить, а сохранять, хотя не без труда поддавалось объяснению, для чего сохранять мнимый лес, который на глазах у всех засыхал и разрушался. Но логика партийцев требовала признания, что и в подобии леса заключена некая часть леса настоящего, стало быть, и тут мы видим продукт природы, а они выступали рьяными защитниками всех даров, явлений и измышлений природы. Они высказывали убеждение, что правомочно судить о красоте тех или иных явлений природы, особенно наглядно выступающей, когда в них преломляется свет, но никак не о их пользе, ибо в природе все взаимосвязано и полезно. Думаете ли вы о том, как уничтожить молнию? собираетесь ли вы стереть с лица неба радугу после дождя?
– патетически восклицали "наглухо застегнутые" и, поправ ногами поверженных ими девиц, обрушивали на головы слушателей закономерный вопрос: - Почему же хотите разрушить то, что создала в нашем городе природа посредством законно избранного мэра? Для оснащения своих теоретических выкладок убедительными примерами практического использования даже высохших корней, вожди с крестьянской обстоятельностью собирали их в большие вязанки, упорно подтаскивали к своим домам, пилили и складывали в поленицы, готовясь к зиме. Обеспечив этим будущий уют, они не совсем уж лишали себя удовольствий и в современности и в интимной обстановке своих квартир, оттеснив в тень жен и прочих домашних, поворачивались к уличным сосудам греха уже с иными, отнюдь не политическими требованиями.
Наконец продавщица смогла провести своего бедняка сквозь завалы и утолить овладевшую ее сердцем жалость к нему. Продавщица жила не бедно, она и сама, как некогда Фома, была в магазине подневольной скотинкой, но с ней, уважая ее сметку, делились и начальство, и богатство магазина как таковое, и некий дух, заправляющий всеми делами на свете, и, никогда не оставаясь в накладе, женщина построила себе дом не хуже масягинского и обитала в нем как великолепная птица в большом гнезде. Между тем ее одиночество достигло предела, на котором с особой остротой жаждало появления героя, даже повелителя. Строя в воображении воздушные замки, где поселится ее с Фомой любовь, она пока кормила своего друга, подсовывая ему все новые и новые блюда, и в ослеплении миссией благодетельницы страждущих, олицетворенных осунувшейся физиономией Фомы и его многозначительным, не иначе как социально-бунтующим молчанием, незаметно для себя стала напевать. И чем очевиднее Фома приобретал гладкость и упитанность, тем громче и бодрее, увереннее и сознательнее становилось ее пение. Но Фома вслушивался в него не больше, чем это делала сама продавщица. Вслушайся он, Фома смог бы убедиться, с какой легкостью богатые, сытые, толстые люди, в частности мужеподобные женщины, переходят от заботы о ближнем, от благотворительной деятельности к желанию получить максимум удовольствий от облагодетельствованной персоны. В его случае это выглядело еще острее, поскольку богатая и в пределах нижнего Верхова именитая продавщица была не прочь затащить его, нищего и грязного, поросшего мхом, в постель. Но Фома не чувствовал ни этой остроты, ни вообще какой-либо пикантности ситуации. Да и как он мог бы почувствовать, если он даже толком не задержался мыслью на том обстоятельстве, что оказался в доме женщины, которую не так давно задумал убить? Продавщица легко подняла его на руки и понесла в ванную. Она раздела не сопротивлявшегося друга, поставила под душ и тщательно вымыла. Чистота струй, ложившихся на кожу, была прологом горячих и едва ли слишком уж чистых следов, которые оставит на ней похоть женщины, но и в эту минуту Фома сознавал себя не больше, чем, скажем, какой-нибудь кот, подобранный на улице и после быстрого прохождения через все удобства домашней жизни громко требующий свободы. Он еще не знал, что убьет добрую женщину.