Люди грозных лет
Шрифт:
— Как мои тут, Алеша: старики, жена, сынишка?..
— Живут! — бесшабашно ответил Гвоздов. — Отец твой в председателях ходит. Лихой старик, никому спуска не дает.
— А сын мой, жена?..
— Да, знаешь, и говорить неудобно. Я и деревню-то почти не видел. Четыре дня эти как во сне пролетели. Приехал вечером. Ну, как водится — родные, знакомые, четверть самогонки на стол и — пошло!
Гвоздов говорил с веселой, разухабистой развязностью, непрерывно подмигивая и взмахивая правой рукой.
— А вот братишку твоего, моего
Бочаров рассеянно взглянул на серую лошаденку с ввалившимися пахами и острыми выступами ребер на густой, видать, никогда не чесанной шерсти. Лошадь, опустив голову, равнодушно жевала свеженакошенную траву и не замечала даже, что вокруг ее ног невозмутимо копошились куры.
— Вот какие теперь лошадки в колхозе, — без прежней язвительности сказал Гвоздов, — кожа да кости. И как только ноги таскают!
— Неужели все такие?
— Это еще ничего, на других и смотреть больно.
— Но у нас же такие лошади были!
— Были, да сплыли. На чем армия ездит? На колхозных лошадках, да не просто на лошадках, а на первейших! А в колхозах одни худобы, да и тех кормить нечем. Святым духом питаются. Весной-то еще туда-сюда, трава хоть есть, а зимой на одной соломе. Эх, да что и говорить! — с отчаянием махнул рукой Гвоздов и достал из-под травы солдатский вещмешок. — Давай-ка лучше выпьем за встречу, что ль, за молодость нашу и чтоб война поскорей кончилась!
Из-за горизонта за станцией неторопливо поднялось большое, еще не слепящее глаза солнце, и все вокруг преобразилось. Старая, покосившаяся набок станционная постройка словно ожила, сверкая каплями росы на железной, давно не крашенной крыше; брусчатка и окаменевшая земля на платформе и вокруг станции порозовели, приобретая какой-то едва уловимый оттенок жизненной силы; старые тополя, с лепящимися на них черными островками гнезд стояли в немом оцепенении, повернув к солнцу блестящие ярко-зеленые листья; и даже тощая лошаденка перестала жевать траву и, подняв голову, смотрела на расстилавшееся за станцией море озимых.
Бочаров не мог понять: то ли солнце, то ли выпитый спирт или радость свидания с родными местами подействовали на него, но он в эти минуты чувствовал, как теплая волна радостного, спокойного чувства наплыла на него. Он другими глазами смотрел вокруг, поддакивал Гвоздову, не понимая ясно, о чем говорил тот, и в полусонной расслабленности думал об Ирине, о сыне и о том, как встретится он с родителями и женой.
В этом безмятежном, мечтательном состоянии и выехал Бочаров со станции. Лошадь с места пошла неторопливой рысцой, мягко выстукивая копытами и плавно катя расшатанную в осях телегу.
— А Наташку-то помнишь? —
— Нет, — равнодушно ответил Бочаров, — перекипело все, отгорело. Да и прошло с тех пор целых пятнадцать лет.
— Да, время катится. Не успеешь оглянуться — и промчалась жизнь.
— А ты здорово постарел, Алеша, — пытался переменить разговор Бочаров, — в плечах раздался, заматерел…
— Да и ты не тот.
Гвоздов помолчал, перебирая вожжами, и повернулся к Бочарову.
— Понимаешь, жизнь-то как устроена. Ну что, если бы Наташа не за Пашку вышла, а за тебя? Все бы у нее по-другому пошло…
— Насильно ее выдали, за богатством погнались, — чувствуя, как поднимается откуда-то из глубины давно утихшая боль, ответил Бочаров. — Если б хватило у нее сил воспротивиться, тогда…
— Про это и говорю. Все мы так. Вовремя не опомнишься, а потом и мучайся всю жизнь. А ну, ты, тянешься еле-еле! — хлестнул Гвоздов ни в чем не повинную лошадь и сердито передернул вожжами.
— Да, — вновь оживился Гвоздов, — а помнишь, как ты в первый раз в отпуск приехал? В новенькой форме, по два кубика на петлицах. Наташа как заново родилась! Я-то все знаю. И в саду видел вас и на задворках. Я даже один раз Пашку Круглова задержал, чтобы не застал вас.
— Ну, а ты-то как живешь? — вновь попытался переменить разговор Бочаров.
Гвоздов, склоня голову, равнодушно отмахнулся, бросил потухшую папиросу и торопливо достал новую.
— Да что я?! Живу, как и все: ни шатко ни валко.
Разговор больше не возобновился, и друзья детства сидели молча, думая каждый о своем. По сторонам извилистой дороги тянулись слегка всхолмленные поля, изредка рассекаемые неглубокими лощинами и оврагами. Бочаров с жадностью смотрел на светло-зеленые массивы только что начавшей колоситься ржи, на поля густо покрывшего землю пышного и перистого овса, на бледно-розоватые, еще не окрепшие листья и стебли гречихи, на все знакомое с детства и как-то совсем забыл, что всего в двухстах километрах проходит линия фронта и там уже целый год бушует война; забыл он также, что только вчера утром прощался с Ириной, тихой и задумчивой, что впереди радостная встреча с сыном, с родными и трудная, тяжелая — с женой.
Когда въехали в лощину и до родной деревни оставалось еще километра три, Бочаров спрыгнул с повозки. По голенищам сапог хлестала придорожная трава, от жары вспотела спина, но ноги сами несли его в гору. Сняв фуражку, широко размахивая руками, он жадно смотрел вперед и всей грудью вдыхал горячий, напоенный запахом полей воздух.
Заметно усилившийся ветер все порывистее гнал волны по полю, и они, извилистые, мягко шурша и переливаясь зеленью с золотыми оттенками, катились прямо к ногам Бочарова.