Люди и Я
Шрифт:
Мама
Сколь бы дико это ни звучало, мать для людей — важное понятие. Они не только знают, кто их мать, но и в большинстве случаев до конца жизни поддерживают с ней отношения. Конечно, такому, как я, никогда не знавшему, кто его мать, сама мысль об этом представлялась весьма экстравагантной.
Настолько экстравагантной, что я боялся ее развивать. Но пришлось: коль скоро сын излишне щедро делился с матерью информацией, то мне необходимо все подробно разузнать.
— Эндрю?
— Да, мать. Это я.
— Ах, Эндрю. —
— Здравствуй, мать.
— Эндрю, мы с твоим отцом так переживаем за тебя, места себе не находим.
— О, — сказал я. — Это всего лишь эпизод. Я временно лишился рассудка. Забыл одеться. Ничего страшного.
— И это все, что ты можешь сказать?
— Нет. Не все. Я должен задать тебе вопрос, мать. Это важный вопрос.
— О, Эндрю. В чем дело?
— Дело? Какое дело?
— Это Изабель? Она снова тебя пилила? Все дело в этом?
— Снова?
Вздох, похожий на треск статического разряда.
— Да. Ты уже больше года говоришь нам, что у вас с Изабель проблемы. Что она не хочет понимать, как тебе тяжело на работе. Что она тебя не поддерживает.
Я вспомнил об Изабель, как она лгала мне, чтобы я не волновался, как она готовила мне еду, гладила меня.
— Нет, — сказал я. — Он поддерживает его. То есть меня.
— А Гулливер? Что с ним? Она настропалила его против тебя, да? Из-за музыкальной группы, в которой он хотел играть. Но ты прав, дорогой. Не нужно ему водиться с плохими компаниями. Особенно после всего, что он натворил.
— Группа? Не знаю, мать. Не думаю, что проблема в этом.
— Почему ты говоришь мне «мать»? Ты никогда так меня не называл.
— Но ты же моя мать. А как надо?
— Мама. Просто мама.
— Мама, — проговорил я. Это слово звучало причудливее остальных. — Мама. Мама. Мама. Мама. Мама, послушай, мне нужно знать, разговаривал я с тобой в последнее время или нет.
Она не слушала.
— Жаль, что нас нет рядом.
— Приезжайте, — сказал я. Мне было интересно посмотреть, как она выглядит. — Приезжайте прямо сейчас.
— Если бы мы не жили за двенадцать тысяч миль…
— Ага, — сказал я. Расстояние не показалось мне таким уж серьезным расстоянием. — Тогда приезжайте после обеда.
Мать рассмеялась.
— Чувство юмора тебе не изменяет.
— Да, — согласился я. — Я по-прежнему очень смешной. Послушай, мы с тобой говорили в прошлую субботу?
— Нет. Эндрю, ты что, потерял память? У тебя амнезия? Ты говоришь так, будто у тебя амнезия.
— Я немного сдал, вот и все. Это не амнезия. Врачи подтвердили. Просто… я очень напряженно работал.
— Да, да, знаю. Ты нам говорил.
— Так что я рассказывал?
— Что почти не спишь. Что не работал столько по меньшей мере со времен диссертации.
И тут она начала выдавать совершенно бесполезную информацию. О своей тазовой кости. Ужасные боли! Приходится принимать обезболивающие таблетки, но они не помогают. Разговор принимал сумбурный, почти тошнотворный характер. Мысль о продолжительной боли была мне непонятна. Люди гордятся достижениями в области медицины, однако для этой проблемы у них еще нет
— Мать. Мама, послушай, что тебе известно о гипотезе Римана?
— Это та штука, над которой ты работаешь, да?
— Работаю? Работаю. Да. Я до сих пор над ней работаю. Хотя никогда ее не докажу. Теперь я это понимаю.
— О, милый, все хорошо. Не убивайся ты так. Слушай…
И рассказ о боли продолжался. Врач сказал матери, что ей необходима замена тазобедренного сустава. Протез будет из титана. Я чуть не ахнул, когда это услышал, но не стал рассказывать ей о некоторых свойствах титана, поскольку людям, очевидно, еще не было об этом известно. Придет время, сами узнают.
Потом она принялась рассказывать о моем отце, у него ухудшается память. Врач запретил ему водить машину, и оставалось все меньше надежды, что он допишет книгу по макроэкономической теории, которую надеялся опубликовать.
— Поэтому я так волнуюсь за тебя, Эндрю. Ведь я же говорила на той неделе, доктор советует сделать тебе сканирование мозга. Такое иногда передается по наследству.
— Ага, — сказал я.
Я правда не знал, что еще от меня требуется. Если честно, мне хотелось прекратить разговор. Родители явно ничего не знали. По меньшей мере матери я не говорил, а мозг отца, как видно, находится в таком состоянии, что информация в нем надолго не задерживается. А еще, и это самое важное, — разговор с матерью меня угнетал. Он заставлял меня думать о человеческой жизни в таком разрезе, в котором думать о ней не хотелось. Получалось, что с возрастом жизнь человека становится все страшнее. Ты рождаешься с маленькими ручками и ножками и безграничным счастьем, а потом ножки и ручки растут, а счастье медленно испаряется. С подростковых лет счастье уже норовит выскользнуть из рук, а начав падать, все быстрее летит в пропасть. От самого сознания, что оно может выскользнуть, его становится все труднее удержать, какими бы большими ни выросли руки и ноги.
Почему меня это угнетает? Какое мне дело?
Я снова порадовался, что всего лишь выгляжу как человек и никогда по-настоящему им не буду.
Мать продолжала трещать. В какой-то момент я осознал, что если перестать ее слушать, это не повлечет за собой никаких катастрофических последствий, и с этой мыслью повесил трубку.
Я закрыл глаза в надежде ничего не видеть, но надежда оказалась тщетной. Я увидел Табиту, припавшую к мужу, и аспирин, пеной вытекавший у него изо рта. Может быть, моей матери столько же лет, сколько Табите, а может, больше.
Когда я открыл глаза, рядом стоял Ньютон. Он смотрел на меня, и в его взгляде было смущение.
Почему ты не попрощался? Обычно ты прощаешься. И тут удивительнейшим образом я сделал то, чего сам не понял. То, в чем не было никакой логики. Я взял трубку и набрал тот же номер. После трех гудков мать ответила, и я сказал:
— Извини, мама. Я хотел попрощаться.
Алло. Алло. Вы меня слышите?
Да. Мы тебя слышим.