Люди на перепутье. Игра с огнем. Жизнь против смерти
Шрифт:
И тут мать с содроганием поняла выражение его лица. Это был взрослый сын Неллы; когда-то он появился на свет, как и все. Но новорожденный, которому так радовались, был вовсе не так доволен. Зачем вы меня звали, казалось, укоряли его глаза, сосредоточенные на чем-то своем. Оставьте меня в покое, не будите меня…
А затем в квартиру вошли санитары с носилками, здоровенные парни, привыкшие ко всему; они без стеснения топали и шаркали ногами, громко произносили будничные слова. «Возьми его так», — говорили они о Стане, как о мертвеце, ловко положили его на носилки, пристегнули ремнями, прикрыли; Барборка распахнула настежь обе половинки входных дверей, и Станю пронесли, как покойника, мимо
Еленка, проходя за носилками через переднюю мимо отца, впервые после своего приезда заметила, что он уже старик. Такой скорбный, убитый вид. Почему-то его даже больше жаль, чем мать.
— Заприте же двери, — сказал он Барборке и ушел в дальнюю комнату.
Станислава засунули, словно неодушевленный предмет, в автомобиль, мать и сестра сели в машину рядом с ним, захлопнули дверцы и уехали. И как это ни было жестоко, установленный порядок жизни коснулся интимного горя и удивительно успокоил. Мы сделали все, что могли. Гамза взял свой потертый портфель и ушел на заседание суда.
— Вы что-то осунулись, — заметил ему коллега, — вы здоровы?
— Здоров, — упрямо ответил Гамза.
Всю жизнь он заботился о множестве людей, о собственных детях заботиться ему было некогда. Покушение на самоубийство бросает упрек всем близким, заставляет их уйти в себя, и они испытывают угрызения совести, доводящие почти до сумасшествия. Гамза, скажи, положа руку на сердце, разве ты в молодости не увлекался? «Если вы разойдетесь, я убью себя», — помнишь, Гамза? Несчастный Станя! Тогда он был ребенком. Но даже став взрослым, он сохранил эту детскую искренность… Такую штуку выкинуть из-за женщины!
Когда Гамза днем зашел в клинику, на парня страшно было смотреть. Теперь уже вечер, а он все еще без сознания.
— Но сердце у него хорошее, — уверяла Елена. — Дело не делается так быстро, как хотелось бы. Надо потерпеть.
Легко ей говорить! Она не склонялась над постелью Стани, как плакучая ива над могилой, не ходила перед дверью его палаты — четыре шага сюда, четыре обратно, — как старый лев, тоскующий в клетке. Она на самом деле могла помочь брату — родители завидовали ей. Она хлопотала о кислороде и инъекциях стрихнина, отмеривала лекарства, глядя на часы; совещалась со своими коллегами в белых халатах. В атмосфере, пропитанной запахом лекарств, неприятной для непривычных людей и означающей для них одни только болезни, Елена чувствовала себя как рыба в воде. А мы, Нелла, здесь лишние. Станя, маленький Станя, которому так необходимы были согласие и мир в семье, который когда-то тянул к себе за пальцы двух неразумных, рассорившихся людей, сейчас, когда они в полном единодушии склонялись над ним, отвернулся от них, не желая иметь с ними дело. Спал и спал.
Мать и сестра останутся у него на ночь. Отец в конце концов ушел, чувствуя себя самым бесполезным человеком на свете.
Но у клиники Гамзу ждал Тоник, который проводил его до дому, пригласил к себе, позаботился о нем по-своему, неназойливо. С Тоником никогда не было тяжело; он чувствовал, когда можно заговорить, когда остановиться, о чем следует промолчать. Он осиротел в детстве и, как большинство людей, выросших без родителей, питал слабость к родственному участию и был очень привязан к семье Гамзы. Особенно он полюбил Неллу, еще в Горьком. Она казалась ему такой нежной, чуткой, осмотрительной, полной противоположностью тому, что болтают в анекдотах о тещах. И старого льва Гамзу он уважал и сейчас очень
Где бы ни жил Тоник, он немедленно превращал любую комнату в мастерскую. И здесь случилось то же самое. В комнате стоял самый обыкновенный канцелярский письменный стол, оставшийся после старой нехлебской владелицы, и только модель самолета указывала на то, что это стол инженера. (Карандаши Тоник запирал от сына.) Но когда он выдвинул ящики, чтобы достать собственного изделия консервный нож и открыть банку, средний ящик письменного стола, где прежняя его хозяйка хранила свои зеленые и черные разлинованные бухгалтерские книги, поддался с трудом: внутри что-то загромыхало — ящик был полон винтов, напильников, французских ключей и бог весть какого инструмента и металлических деталей, в которых адвокат ничего не понимал. Тоник, не удовлетворяясь своей конструкторской работой на заводе, мастерил дома собственными руками всевозможные забавные вещички. Он отдыхал за этим, как другой отдыхает за веселой книгой. В эти дни он щеголял чеканными монограммами. Еленка уже получила одну, Нелла тоже, третья готовилась для Барборки.
— Она тебя любит за то, что ты ей все чинишь.
— Я ее тоже. Хорошая женщина. Особенно я ценю, что она приняла меня в семью как родного. Я ведь знаю, что для нее это было не так-то просто.
Они разговаривали, чтобы не молчать, а между тем оба думали только об одном. Елена пообещала, что, если что-нибудь изменится — к лучшему или худшему, — она позвонит по телефону до полуночи. Аппарат был у нее в приемной, и они не могли пропустить звонок.
— Как Митя? — вспомнил Гамза.
— Спит, как сурок. Барборка легла с ним в комнате вместо Елены.
— Мы разогнали всю твою семью, — горько заметил Гамза.
Это ничего. Тоник погасил яркий свет, зажег маленькую лампочку. Он положил перед ней белый лоскуточек, и на столике сразу стало светлее. Он открыл консервы, вынул печенье и сварил в комнате черный кофе. Все это, разумеется, пустяки, но они создавали иллюзию домашнего уюта. Как, вероятно, страшно было в пустой квартире напротив — у Гамзы! Тоник всю свою юность провел у чужих людей, а бездомные особенно любят уют. Где бы Тоник ни жил — а он изъездил, по крайней мере, полмира, — он всюду устраивал у себя мастерскую, всюду импровизировал домашний уют, хотя бы с помощью любимых открыток, приколотых кнопками к шкафу или спинке кровати в меблированной комнате, и всевозможных, собственноручно сделанных безделушек. Он столярничал и слесарничал, не чурался ремесла электромонтера, умел истопить печь, постелить постель, сварить обед, выстирать белье — все, как студенты в общежитии или художники в ателье.
— Скажи, — спросил Гамза в полумраке, — ты когда-нибудь думал о самоубийстве?
— Я? — удивился Тоник. Здоровяк с бритой головой вдруг стал удивительно похож на растерявшегося школьника. — Нет, что-то не припомню. Никогда времени на это не было. И кроме того, я недостаточно подкован в философии, — добавил он, словно в оправдание.
— Какая там философия — своеволие! — заволновался Гамза и принялся беспокойно ходить по комнате. — Когда травится женщина — еще понятно. На то она и глупая женщина. Но мужчина!
— Почему же вы думаете, что он сделал это умышленно? — возразил Тоник (хотя тоже был убежден в этом). — Это, скорее, произошло по неосторожности.
— А, — отозвался Гамза, с презрением отвергая все утешения, и махнул рукой, словно перечеркивая этот разговор. Он остановился перед моделью самолета.
— Вооружаемся?
— Вооружаемся, — подтвердил Тоник. — Акции заводов Шкоды повышаются. Казмар переходит на противогазы и парашютный шелк, слыхал? Как ты на это смотришь? По-твоему, война будет?