Люди удачи
Шрифт:
– Болван. – Махмуд сплевывает: торчков он терпеть не может – за их лень, сонливость, нежелание понимать, что в этом мире нужны вся бдительность и сила, на какие ты только способен.
– Без драки точно не обошлось, крепкая она была женщина, вдобавок всю жизнь прожила у самых доков, вряд ли она сдалась без боя. – Она шлепает тестом об стол.
– Наверное, он напал на нее сзади – вот так. – Махмуд несильно обхватывает ее за шею одной рукой, вдыхает сладкий запах пота и лавандовой воды, исходящий от ее кожи цвета кофе с молоком.
– Отстань! – Она смущенно хихикает и ерзает, пытаясь высвободиться.
Гримасы на ее лице он не видит, поэтому продолжает:
– А потом ему осталось только взять бритву и провести ей по шее вот так… – Он чиркает двумя темными, суживающимися к ногтям пальцами поперек ее твердой шеи, ослабляет захват и крадучись отступает по линолеуму, восстанавливая между ними прежнее расстояние.
Ее глаза широко раскрыты, плечи подняты и неподвижны – она напугана его прикосновениями и боится, что Манди или Док войдут и поймут происходящее превратно.
– Да
– Незачем бояться. – Он улыбается и задерживает на ней взгляд чуть дольше, чем следовало бы, – достаточно, чтобы дать понять, что он гибкий, симпатичный и вдвое моложе Дока.
Это один из тех редких дней, когда Махмуд успевает застать солнце – настолько ночным стал образ его жизни. Бывают ночи, когда он является в свое временное жилье часа в четыре или в пять, находя в темное время суток больше развлечений, чем днем. Завязывая шнурки, он дает себе зарок, что уйдет от Биллы Хана к полуночи, самое позднее – в час ночи, а утром прямиком на биржу труда. Уже несколько месяцев прошло с тех пор, как у него была приличная работа; последняя досталась ему на аэродроме, где он был смотрителем – хорошая, чистая работа. От синего моря до синего неба, вот как он путешествовал, и его вновь и вновь тянуло к машинам, благодаря которым мир казался таким маленьким и доступным. Несколько месяцев он цеплялся за это место, не опаздывал и помалкивал, когда надо, но все равно продержался недолго.
Поправив свой хомбург – его теща говорит, что эта шляпа вечно напоминает ей о похоронах, – и, надвинув его пониже на лоб, Махмуд понимает, что на улицах сейчас слишком много людей, встречи с которыми он не желает: нигериец-часовщик, погнавшийся за ним из-за часов, вытащенных из кармана, долговязый и тощий еврей, хозяин ломбарда, который принял у него постельное белье, когда больше ему было нечего заложить, та русская из кафе, увидеться с которой и хочется, и колется. Сделав глубокий вдох, он выходит из дома.
Складные щиты возле газетных киосков все еще пестрят снимками из Лондона: приспущенный флаг над Букингемским дворцом, Черчилль в цилиндре чтит память покойного, новоиспеченная королева на заднем сиденье машины, неподвижный взгляд устремлен вперед. Смерть короля превращается в голливудскую постановку, хотя всем известно, что человеком он был безвольным, избалованным с самого рождения, выхолощенным богатством и чересчур легкой жизнью.
Махмуд перепрыгивает через низкую кирпичную ограду Лаудон-сквер и идет наперерез по траве с проплешинами, мимо деревьев, увешанных веревочными качелями для детей, оставивших после себя обертки от сладостей и рисунки мелом на каменных плитах дорожки. Щурясь, Махмуд вглядывается вперед, в массивную фигуру между стволами деревьев, и ступает тише. Приближается и находит какого-то мужчину, обмякшего на скамье – голова сонно поникла, в руке с серыми костяшками сжат промасленный бумажный пакет. Между шарфом и шерстяной шапкой виднеется лицо западноафриканца средних лет, потерянного для мира. Махмуд стоит над ним, наблюдает. Это не бездомный, в слишком уж хорошем состоянии его одежда и ботинки, так почему он сидит здесь на холоде, с разинутыми карманами пальто? Рабочий. Вымотался. Задремал между сменами. «Оставь его, – велит голос в голове Махмуда, – оставь это неприкаянное чадо». Махмуд поворачивается и продолжает путь по Бьют-стрит.
Вот это место у него под ногами, на углу Анджелина-стрит, всегда привлекает его внимание. Здесь собираются любители азартных игр, здесь Хайрех приставил пушку к затылку лысой головы Шея и забрызгал его мозгами обувь Берлина. В этот самый момент Махмуд ждал возле лондонского «Парамаунт-Клаба» блондинку, которая его продинамила; прождал два часа, думал, может, со временем напутал, но компанию ему в эту ночь составили только отражения огней светофоров в мокром асфальте. Был бы здесь, стал бы очевидцем того, что раньше видел только в кино, – чистой, слепой, кровавой мести. С Шеем было трудно поладить, его уже не раз предупреждали, чтобы не трогал сбережения жильцов, но кто же знал, что Хайрех способен на такое. Да еще открыто, с пушкой и при свидетелях! Не у каждого хватит духу. А он был готов из гордости отправиться на виселицу. Берлин потом рассказывал, что от потрясения у него чуть ноги не подкосились, что он держал на коленях голову самого близкого друга, пока того покидала жизнь, что ему пришлось вытирать с туфель белое творожистое месиво мыслей и воспоминаний, что все уличные игроки столпились вокруг и шепотом читали «аль-Фатиху», пока он закрывал Шею глаза.
Махмуд стучит холодными костяшками в стеклянную панель двери раз, другой, третий, дождь моросит, пока Билла Хан медленно, вперевалку спускается по лестнице. Нельзя, чтобы Махмуда заметили возле этого нелегального покер-клуба сейчас, когда у него условный срок, и он раздраженно бьет в стекло еще раз – за мгновение до того, как Билла Хан распахивает дверь.
– Масала кя хэ? – Билла Хан откидывает клок тяжелых маслянистых волос со лба и устремляет свирепый взгляд на Махмуда.
Тот отлаивается на хинди:
– Джанам меин йе каам хатм хога я нахи.
Билла Хан машет рукой, впуская его.
– Джальди каро, бхай.
Еще один моряк, переставший ходить в плавания, Билла Хан устраивает игру в покер ночи напролет в съемной комнате и этим зарабатывает себе на жизнь, взимая по фунту с каждого игрока. Говорить по-английски он отказывается, так что они столковываются на хинди, которого Махмуд нахватался в Адене. Махмуд
Камин сыплет искрами, сигаретный дым густыми клубами окутывает абажур с бахромой под потолком, из маленького проигрывателя льется воркующий голос Мохаммеда Рафи, который поет на хинди. Вот этот мир Махмуду по душе, его достаточно, чтобы вызвать у него улыбку. Он окидывает комнату взглядом. Шесть человек, два игрока с большими деньгами: сосед-еврей, домовладелец, и хозяин китайской прачечной. Он кивает, ему кивают в ответ.
– Нам ее отдали. Она у нас.
Ее кожа холодна, губы серы, широкая рана на шее стала тускло-розовой, сморщенной и почти скрытой под высоким воротником. Гроб, выбранный Дайаной для Вайолет, – насыщенного орехового цвета, с тонким слоем кремового шелка внутри. Почти как подвенечный наряд; стеганый шелк с тиснеными цветочками по краю. Красивых вещей для себя она никогда не хотела, всегда была чересчур практична, носила вдовий траур, хотя у нее и не было мужа, чтобы его терять, зато теперь сойдет в могилу в шикарном ящике, ни на что не годном, кроме как сгнить вместе с ней. Мужчины хотели, чтобы все было по галахе и чтобы Вайолет завернули в простое белое полотно, но Дайана сама пошла и купила гроб. Дом заставлен лилиями, распространяющими резкий запах из каждой вазы, кувшина и большой кружки, какие только удалось собрать. Но Вайолет терпеть не могла их тошнотворно-сладкое благоухание и оранжевую пыльцу, которая сыпалась на ее скатерти из французского льна и оставляла на них пятна. Давние друзья, обычно отказывающиеся ступать даже на мост, ведущий в Бьюттаун, явились длинными настороженными вереницами, под зонтами, с изысканными букетами и блюдами, завернутыми в старую ткань. Убийство Вайолет – эти два слова по-прежнему смотрелись в сочетании так дико и неуместно – подтвердило все их опасения насчет Бэя и вместе с тем каким-то образом придало им смелости, побудило явиться в это ужасное место и увидеть его своими глазами. Домохозяйки из Кантона, Пенарта, Эбу-Вейла, Сент-Меллонса ахали при виде уличных азартных игр, детей-полукровок и баров-развалюх, у которых болтали женщины-развалины. Широкие окна лавки Волацки занавесили черным крепом, табличка на двери была постоянно обращена к миру стороной «Закрыто», в мальтийском ночлежном доме и кафе «Каир» по обе стороны от лавки старались приглушить шум и музыку до траурного уровня. Дайана охотно окатила бы все вокруг бензином и подожгла: лавку, дом, улицу, город, мир. Почему он продолжает стоять, чем заслужил такое? Если безобидную женщину, которая только работала и старалась заботиться о близких, зарезали, как скотину на бойне. И она истекла кровью, пока ее родные в соседней комнате резали жареную картошку и просили передать им соль. Почему она, Дайана, не выглянула проверить, что там у Вайолет, когда увидела на пороге того человека? Он показался ей незнакомым, но трудно различить лицо, особенно темное, да еще ночью и под низко надвинутой шляпой, ведь так? Надо ей было оставить проклятую дверь столовой открытой, чтобы видеть или хотя бы слышать, что происходит. А она, дура, закрыла ее. Среди каких же людей она живет, если они способны на такое, зная, что свидетели совсем рядом? Не ведающих ни страха, ни жалости, дерзких. Правильно делала Вайолет, что опасалась. Скрипя зубами, Дайана моет тарелки и столовые приборы в узкой и глубокой, как окоп, фаянсовой раковине. Она грубо орудует тряпкой, и зубья вилки впиваются ей в кожу. Ярость в ней нарастает, как свирепая буря, то редеет до дымки, то сгущается, как беспросветное месиво, забивающее легкие. В таком состоянии она способна убить, схватить маленький нож для масла и вонзить его глубоко в глаз первого встречного мужчины; только мужчины становятся жертвами ее ярости в этих молниеносных фантазиях – крупные, дюжие, которых надо истребить.
В магазине игрушек толстый пушистый медведь безвольно свисает с большого крюка на стене, и красный в горошек галстук-бабочка туго перехватывает его шею. Махмуд поднимает голову и видит два желтых глаза из стеклянных шариков и плоскую улыбку, вышитую на морде. Ростом медведь выше трех футов вместе с громадной головой и маленькой соломенной шляпой-канотье, пристроенной между ушами. Обняв обеими руками, Махмуд снимает медведя с крюка, зарывается лицом в мягкую густую шерсть; медведь изготовлен так искусно, что почти как живой, даже странно, что в нем не бьется сердце. Цена грабительская, но слишком уж давно он ничего не покупал мальчишкам, а через пару дней маленький ид – праздник. Их мать наверняка скажет, что им нужны не игрушки, а новые ботинки или кровати, но он не может удержаться от покупки бесполезных, в сущности, вещей, каких не было у него в детстве: игрушечных железных дорог, солдатиков, ударных установок, заводных обезьянок с лязгающими тарелками. Мальчишкам медведь понравится, в этом он уверен, будут карабкаться на него так же, как на отца. А Лора останется довольна темно-синим плащом, припрятанным у него в холщовой сумке, висящей на плече. Плащ двубортный, с двойной отстрочкой, атласной подкладкой и красивым широким поясом, который подчеркнет ее тонкую талию. В сумку он сунул его потихоньку, незаметно для полуслепого хозяина лавки «А. и Ф. Гриффин». Этот отработанный фокус ему удается даже при более пристальном наблюдении. Здесь важно все – рассчитать время, ловко сработать и сразу же уйти, малейшее замешательство или суета – и все пропало, упустишь момент или попадешься полиции.