Люди в бою
Шрифт:
— А чего ты хочешь задарма? — огрызается Аарон.
В этом домике мы проводим самую спокойную ночь с тех пор, как форсировали Эбро; долгий сон только раз прерывает тревога — фашистам, как это часто бывает, померещилось, будто мы идем на них в атаку, они стали кидать со своего холма гранаты, и поднялась страшная сумятица. Лопофа никак не удается разбудить, Дик Рушьяно трясет его, трясет и кричит (Дик слегка оглох от грохота орудий): «Лопоф, ради бога, вставай! Они что-то затевают!» Аарон бормочет: «Да ладно, спи…», но Дик не отпускает его, пока он не поднимается, и мы выходим наружу — Сэм Спиллер, Кёртис, Дик, Аарон и я, — увертываясь от падающих мин, пережидаем огневой шквал.
Кёртис составил предварительное донесение: из первой роты Ламба налицо только тридцать шесть бойцов; из второй роты всего шестьдесят шесть; поговаривают, что надо объединить обе роты под
Меня спозаранку выволакивают из сена, посылают проводить Эли Бигельмана, представителя бригады, в штаб 3-й дивизии, и, поджидая его, я сижу в каменном домике с группой испанских товарищей и от нечего делать слушаю их разговоры. Снаружи изредка падают мины, от стен со щелканьем отскакивают пули. Мне трудно понять, о чем говорят испанцы: беседа, вернее, жаркий спор, ведется на непривычном для меня валенсийском диалекте, но постепенно я разбираю, что речь идет о спиритизме: половина верит в духов, другая половина — нет. Приводятся доказательства: у одного из спорщиков тетка определенно видела призрак; она уверена, что это привидение, потому что, встав с постели, протянула к нему руку, но рука прошла сквозь него. По домику прыгает ручная сорока, которую бойцы окрестили Марией, мы играем с ней. У одного из бойцов начинается эпилептический припадок.
Мы с Бигельманом возвращаемся уже под вечер; мы садимся возле каменного домика, как вдруг разрывается мина, мы видим, что к нам навстречу бежит Павлос Фортис, и кидаемся к нему.
— Ты ранен? — кричит Аарон.
Павлос закрывает руками залитое кровью лицо — у него снесло кончик носа и пробило щеку.
— Ох и пад-донки, — стонет он. — Пад-донки…
Мы делаем ему перевязку. (Гарфилд так и не вернулся.) Я смотрю на Аарона, вижу, как он стаскивает берет, в ярости швыряет его на землю, топчет ногами.
— Будь оно все проклято! — рычит он. — Будь оно проклято, только этого не хватало! — Он смотрит на Павлоса, говорит: — Видишь, chico, вот они и до тебя добрались, теперь моя очередь.
— Да что там, — говорит Павлос, — ерунда. — Но говорить сквозь бинты ему трудно, и мы посылаем Кёртиса проводить его в санчасть.
Поздней ночью тишину сменяет шарканье ног, всевозможные звуки, которые обычно издают скопища людей, когда они пытаются двигаться бесшумно, — это 24-й батальон пришел к нам на помощь. На рассвете он перейдет в наступление сквозь наши позиции. Он пошел в наступление; по слухам, наступление прошло успешно, однако ничего точно пока не известно. Посыльные доставляют приказы нам и ответные приказы от нас; нам приказывают наступать следом за 24-м батальоном; приказ тут же отменяется; нам приказывают выступать и идти на юг к Гандесе, но мы не выступаем; наконец мы получаем приказ в первой половине дня атаковать противника при поддержке пулеметов 24-го батальона и начинаем готовиться к этой операции. Сытный завтрак — кофе, мармелад, ветчина (американская), солонина и сливы — кажется нам безвкусным. После утренней атаки 24-го батальона напряжение возрастает, противник нервничает. Фашисты весь день бухают из пушек и минометов, чуть не плавя стволы, и, по мере того как идет время (мы довольно быстро узнаем, что атака на заре была далеко не такой успешной) и приближается минута, когда мы должны будем пойти в атаку (вторично), напряжение становится невыносимым. Нервы натянуты так, что это становится физически нестерпимым: от грохота взрывов, свиста и щелканья пуль (хотя, когда слышишь эти звуки, значит, пуля тебя уже миновала) поднимается температура, выступает горячий пот (а кое у кого — холодный), болит живот, обостряются все ощущения. Тебе страшно, и этому ничем не поможешь, остается только делать свое дело, заставлять руки, ноги и тело двигаться, а рассудок — сосредоточиться на какой-нибудь неотложной задаче.
Мы идем в атаку, нас осталось совсем немного: горсточка интербригадовцев и чуть побольше деморализованных, насмерть перепуганных юнцов; перед наступлением они вспоминают свою первую атаку, своих
— Где Аарон? — спрашивает Сэм. — Как мне его найти? Может, я ему нужен?
— Он сказал, чтоб мы оставались тут.
— Нет! Мне надо сейчас же его найти, я должен быть с ним, может быть, он ранен.
Сэм опрометью кидается вверх по склону, переваливает через гребень холма, я бегу за ним. Увидев, что я догоняю его с винтовкой в руках, он орет:
— Осторожно, Ал! Ложись, осторожно!
Он говорит дело. Бойцы, оставшиеся на позициях — наши и из 24-го батальона, — лежат, распластавшись у края прогалины, на верхушке нашего холма. Я прячусь в выемку за грудой камней, прижимаюсь к земле. Сэм ложится рядом, однако когда я поворачиваюсь к нему, он уже куда-то исчез. Во время перебежки мне попался на глаза Куркулиотис — его запах донесся до меня раньше, чем я его увидел. Я опознал его по форме, потому что иначе его не узнать. Я лежу под палящим солнцем, до меня доносится тошнотворный трупный запах; тщательно целясь, я стараюсь кого-нибудь подстрелить из чешского маузера Павлоса.
Горячий воздух трепещет от криков раненого по правую руку от меня. Я вижу, как он ползет ко мне по гребню холма, на самом виду у противника, волоча окровавленные перебитые ноги, и просит: «Товарищ, помоги, помоги, товарищ…» Я делаю ему знак лежать, пока не стихнет стрельба, но он все ползет и ползет, на какой-то миг я даже думаю, не побежать ли за ним, чтобы перетащить его к себе. Но он тяжелый, а противник с особым остервенением обстреливает холм. Глядя в умоляющие глаза раненого, я чувствую горячий прилив стыда, вижу, как он тянет ко мне руки, потом его бледное лицо багровеет, тело сникает, и он падает. Я снова поворачиваюсь к долине и, стоя на коленях, прилежно стреляю, но вдруг до меня доходит, что вся верхняя часть туловища у меня открыта. От Ника идет страшная вонь — удрать бы отсюда куда подальше. Я лежу ничком, гляжу, как белые пылинки перед глазами разрастаются до размера булыжников. Снова смотрю вперед, вижу, как по противоположному склону движется человек, старательно прицеливаюсь и стреляю. Не знаю — попал я в него или нет, но он свалился с небольшого каменного выступа в густые заросли и больше не двигается. Я лежу, истекаю потом, задыхаюсь от жары; с носа и бровей каплет — удрать бы куда-нибудь подальше от этой приторной вони нагретого гниющего мяса; перед глазами стоит Ник — пробегая мимо, я не могу не поглядеть на него: его тело у тропы таит в себе страшное напоминание, предостережение. Пробегая мимо, я пригибаюсь пониже, думаю: «Вот ты где, вот где ты!» Не могу описать своего чувства яснее: он был там. И навсегда останется там — он сросся с этим местом. Чего же бояться мертвеца, в самом деле, чего тут бояться — разве только того, что он — это всегда и ты.
Снизу, справа, прибегает Аарон, он потерял свой берет, в руке у него маузер. Он мчится как сумасшедший, пересекает гребень холма (до чего это похоже на кинофильм), видит меня, подбегает, задыхаясь, с хрипом падает в выемку рядом. Отдышавшись, поворачивает ко мне голову, глаза у него совсем замученные, он говорит:
— А тебе-то зачем надо было лезть в эту кашу?
Мы лежим бок о бок на страшном, придавливающем к земле солнцепеке. Аарон свертывает сигарету и передает мне; мы затягиваемся по очереди. Потом, не говоря ни слова, он поднимается, бежит в лесок и вниз по склону; я понимаю — он хочет, чтобы я следовал за ним, он все это проделал, чтобы я последовал за ним, и мне ничего другого не остается.
— Где Аарон? — говорю я. Кёртис отвечает, что он отправился в штаб батальона; по дороге туда я его нагоняю. Он молчит, молчу и я, но мы идем бок о бок, пока не добираемся до штаба под раскидистым фиговым деревом. Там Вулф и Уотт, Эд Рольф и много других бойцов, связистов, посыльных, наблюдателей и разведчиков (Лук Хинман и Фрэнк Стаут) — все мы молча сидим рядом. Стрельба стихла, но отдельные снаряды долетают сюда и рвутся на холме за нашей спиной. На тонком лице Эда Рольфа застыла улыбка, но взгляд его неотрывно следит за снарядами: у него явно нет охоты разговаривать. Он курит сигарету «Честерфилд», которую ему прислала в письме жена, дает подымить и мне. Я уверен, он понимает, что со мной сейчас происходит, и благодарен ему за это.