Людоедское счастье. Фея карабина
Шрифт:
– А что с ним стало потом?
– Свихнулся. Вначале эта работа была ему в тягость, а в конце он уже обойтись без нее не мог. Особая форма мании убийства, типичная для бывших партизан. Об этом много толковали после войны психиатры в разных странах.
Мы молчим. Мой взгляд скользит по золоченой чугунной балюстраде, ограждающей отдел «Все для новорожденных», как раз напротив меня, по другую сторону провала. Кроватки и колясочки теряют свой ореол невинности.
– Деревяшками сегодня побалуемся?
«Баловаться деревяшками» на языке Стожилковича означает «играть в шахматы». Это единственная неверность, которую я позволяю себе по отношению к детям каждый вторник, до полуночи. И сегодня «побаловаться
14
Меня бьют со всего размаха в печень. Не успеваю я перевести дыхание, как удар обрушивается с другой стороны, и я падаю на ковер. Остается только собраться, свернуться в комок и ждать, когда это кончится, зная наверное, что это не кончится никогда. Так оно и есть. Удары сыплются одновременно со всех сторон. Мне на память приходит история американских моряков, корабль которых затонул в Тихом океане к концу войны. Очутившись в воде, они сгрудились вместе и плавали в своих спасательных жилетах, поддерживая друг друга за локти. Акулы атаковали этот живой пирог по краям, отрывая от него кусок за куском, пока не добрались до середины.
Именно это Стожил проделывает сейчас со мной. Он оттеснил мои фигуры, заставил их сгруппироваться вокруг короля и атакует со всех сторон. То, как мастерски он использует диагонали, горизонтали и вертикали, свидетельствует, что сегодня передо мной Стожил в своей самой блестящей форме. Оно, впрочем, и лучше, потому что, когда он не чувствует игру, он начинает плутовать. Это, наверно, единственный в мире человек, который плутует в шахматах. Все его фигуры и пешки незаметно сдвигаются на пару клеток, у противника мутится в глазах, вселенная теряет точку опоры, моральный дух полностью подорван, ибо шахматная доска с произвольно меняющейся позицией знаменует собой полный крах жизненных устоев. Но сегодня ему такие штуки без надобности – он чувствует партию, и я не могу не восхищаться его игрой. Все его атаки совершаются в открытую. Вот конь выскакивает из–за пешек, как краб из–под камня, а откуда–то снизу вылетает слон, тяжелый и неотвратимый, как меч. Новым прыжком конь выхватывает свою очередную жертву. Если я подберу ногу, мне отхватят руку, спрячу голову – умру от удушья. Да, ничего не скажешь, Стожил сегодня в ударе. А я – как испуганно моргающий крот, ослепленный глазищами филина. Шарик, который бешено крутился у меня в голове в поисках выхода, уступает наконец соблазну отдаться на милость победителя.
– Семеро их…
Это прозвучало как отдаленный раскат грома. При этом он даже глаз от доски не оторвал.
Семеро? Кого, чего семеро?
– Шесть ментов на этажах да наш: всего семь. Наш – длинный, прыщавый, с мокрыми губами, – который до этого отмечал восторженными кивками головы каждый ход моего соперника, слегка настораживается.
– Один у Сенклера, изучает отчетность; по одному на этажах, играют в прятки, да наш, который делает вид, что умеет играть в шахматы.
Мокрогубый настолько обалдел, что даже не обиделся.
– Откуда вы знаете? Вы же не видели, как они вошли!
Не отвечая, Стожил включает микрофон мисс Гамильтон, который по десять раз на дню вызывает меня на ковер, подносит его к губам и оглашает спящий Магазин утробным рокотанием своего голосочка:
– Эй, на третьем этаже, в отделе пластинок, затушите сигарету!
Услышав эти звуки небесного контрабаса, мент, дежурящий на третьем этаже, не иначе как подумал, что к нему обращается Бог Отец собственной персоной.
Я знаю Стожилковича: то, что к нему прикомандировали семерых легавых, он воспринимает как личное оскорбление. А кроме того, от общества, которое принимается сторожить своих сторожей, ничего хорошего ждать не приходится – такое он уже видел…
Он снова склоняется над доской, переходит ферзевой пешкой на мою половину и объявляет:
– Мат в три хода.
Сомневаться не приходится. Все, задушил. Причина смерти – острая легочная недостаточность. Молодец, Стожил. Победитель встает и, медленно переставляя негнущиеся ноги, подходит к смотровому окошку, откуда мисс Гамильтон ежедневно любуется панорамой Магазина. Мокрогубый не отстает:
– Скажите, как вы узнали, что нас семеро?
Взгляд Стожилковича долго плавает в головокружительной пустоте, отливающей всеми цветами радуги.
– Сколько тебе лет, сынок?
– Двадцать восемь, мсье.
По голосу ему можно было бы дать восемнадцать. И восемьдесят восемь, если судить по черепу, едва прикрытому белесым пухом, как у ощипанного воробья.
– Что делал твой отец во время войны?
Их взгляды медленно пересекают параллельными курсами залитую светом необъятную тишину Магазина.
– Он был жандармом, мсье. Здесь, в Париже.
Глаза Стожила пикируют в глубину пропасти, на секунду задерживаются там и внезапно взмывают вверх, обегая по очереди этаж за этажом. Потом возвращаются назад, как бы для доклада.
– Тебе не кажется, что здесь пахнет ногами?
Уши жандармова сына заливаются краской. Ночной сторож по–отечески кладет ему руку на плечо:
– Не извиняйся, это от меня. – И добавляет: – Нормальный запах часового.
И спокойно, обстоятельно Стожилкович принимается рассказывать мальчишке полицейскому свою жизнь с семинарских лет, когда, юный часовой христианских душ, он усердно воздвигал вокруг учения церкви двойную ограду из «Отче наш» и «Верую»; рассказывает о том, как потерял веру, отрекся от сана, вступил в партию; как воевал, как под бдительным оком часового Стожилковича – охранявшего балканские ворота твоей Европы, сынок! – там, внизу, в долинах, дефилировали немцы, а затем – власовцы (миллион солдат, и все, как один, зарублены шашками сразу после войны); как за ними последовали орды освободителей – острозубые татары, черкесские конники, коллекционеры человеческих ушей, русские из России, коллекционеры часов, ручных и карманных… Они тоже были бы не прочь форсировать эти самые балканские ворота Европы, но часовой Стожилкович неизменно стоял на своем посту, источая мужественный аромат взопревших ног.
– Хороший часовой никогда не смотрит на свои ноги, сынок. Никогда!
Незабываемый момент. Магазин внезапно приобретает очертания Большого Каньона в штате Колорадо. Стожилкович возносится как ангел–хранитель над миром.
– Я ни одного не пропустил. Слава Богу, ни одного! Потому что, если бы хоть один просочился, сынок, наши кассы жрали бы сегодня рубли, а не франки. И фиг бы давали сдачи!
Честное слово, в профиль Стожилкович и в самом деле напоминает сейчас орла. Не первой свежести, конечно, но во всяком случае куда более внушительного, чем молодой петушок, пожирающий его глазами.
– Короче, понимаешь, когда мне поручают охранять вазочку для конфет, уж как–нибудь я сумею углядеть в ней восемь тараканов.
– Семь, мсье, – робко поправляет его Мокрогубый. – Нас семеро.
– Восемь. Восьмой вошел пять минут назад, а вы все его, конечно, прохлопали.
– Не может быть!
– Вошел через дверь пятого этажа, которая ведет в коридор столовки. Она не запирается – я уже три докладные написал…
Не ожидая, пока он кончит фразу, Мокрогубый опрометью кидается к микрофону и оглашает этой информацией первозданную тишину Большого Каньона. После чего уносится как ошпаренный в сторону вышеупомянутой двери. Шесть других ментов выскакивают из проходов, где они сидели, и бегут в том же направлении. Мы несколько секунд любуемся этим зрелищем, а затем Стожил обнимает меня за плечи и ведет назад к доске.