Люфтваффе: триумф и поражение. Воспоминания фельдмаршала Третьего рейха. 1933-1947
Шрифт:
Когда я писал это, я хотел подчеркнуть как то, что офицер, тем более представитель высшего офицерского состава; стоит над партиями, так и то, что каждый солдат должен повиноваться законному правительству и государству, существующему в предусмотренной конституцией форме. Он связан военной присягой, которая предполагает безоговорочное подчинение и в которой прямо говорится, что солдат должен повиноваться своим начальникам и законному правительству. Снятие этих обязательств означает поощрение государственного переворота, целью которого очень редко бывает то, что полезно для государства и для людей. В этом случае вооруженные силы, которые должны охранять и защищать государство, становятся его разрушителем. Немногочисленные обратные примеры ничего не доказывают, но свидетельствуют о том, что в редких случаях освобождение от присяги может быть вполне этичным для солдата с очень сильно развитым чувством ответственности. В этом случае солдат должен понимать, что он идет по узкой тропе между осанной и криками «Распните его!».
Еще один момент: существует внутреннее противоречие между политикой и военным делом. Только незаурядные личности
Следовательно, главным принципом остается воспитание в «гражданском человеке в военной форме» лояльного и патриотически настроенного солдата, твердо хранящего верность государству и конституции в соответствии с присягой.
Глава 24.
Моя жизнь в послевоенный период
«Пепельная клетка» в Мондорфе.
– Нюрнберг.
– Дахау.
– «Кенсингтонская клетка».
– Суд в Венеции в феврале – марте 1947 года.
– Ардеатинские катакомбы и репрессии.
– Меня приговаривают к смертной казни.
– Сохранение итальянских памятников и шедевров искусства.
– Тюрьма в Верле. – Заключение
Сегодня политикам удалось благодаря переговорам продвинуться вперед в деле превращения «безоговорочной капитуляции» в эффективный инструмент. У меня и в мыслях нет пытаться воскресить в памяти период после капитуляции Германии со всеми его болезненными моментами. Я придерживаюсь той точки зрения, что мы в нашей старушке Европе, в которой становится все теснее, должны научиться понимать друг друга, найти путь к объединенному Старому Свету, в котором исчезнут искусственные государственные границы, являющиеся атрибутом прошлого. Я всегда верил в идею Бриана. Если у меня и были какие-то сомнения в необходимости нового порядка в Европе, то они исчезли, когда я стал летчиком. Когда, стартовав с аэродрома в Берлине, уже через час полета ты вынужден сверяться с картой, чтобы случайно не пересечь границу Чехословакии, это происходит само собой. В начале 1948 года я объяснил одному офицеру американской службы розыска и возвращения культурных и исторических ценностей и произведений искусства: «Если я сделал выбор в пользу Запада и в своей ограниченной сфере деятельности борюсь за осуществление идеи Европейской федерации, а заодно и помогаю вашей службе, то это немало-для человека, считающего, что британский трибунал несправедливо приговорил его к смертной казни».
Как это ни трудно для отдельно взятых людей, мы должны научиться забывать. Однако многое из того, что произошло, включая целый ряд неоднозначных событий, необходимо обсудить – не для того, чтобы выдвигать взаимные обвинения, а для того, чтобы извлечь уроки из наших ошибок в целях недопущения их в будущем.
После войны жизнь моя была несладкой – в ней чередой сменялись всевозможные тюрьмы и лагеря западных государств, воевавших против Германии. В «Пепельной клетке» – какое выразительное название! – в Мондорфе в 1945 году мне доводилось встречать бывших крупных деятелей Германского государства, вооруженных сил и национал-социалистической партии – таких, например, как граф Шверин-Крозиг, рейхсминистр финансов. Смею надеяться, что мне удалось внести успокоение в их души и поспособствовать их сближению. Офицеры и унтер-офицеры, охранявшие нас, были симпатичными людьми – в отличие от коменданта лагеря полковника Эндрюса. Возможно, именно поэтому он был назначен комендантом тюрьмы Международного военного трибунала в Нюрнберге. Всем нам без исключения казалось, что этот американский офицер ни во что не ставит идею взаимного признания законов и обычаев разными нациями. Более молодые американские офицеры считали, что меня не следует содержать в лагере в Мондорфе, и, проявляя доброту, которую я не мог не оценить по достоинству, пытались добиться моего перевода в другой лагерь, который меньше походил бы на могильный склеп. То, что их усилия не увенчались успехом, не меняет моего мнения об этих офицерах, которые не были подвержены психозу ненависти.
В Оберурселе со мной обращались хорошо. Однако там мне пришлось на несколько дней погрузиться в злокозненную атмосферу барака для подследственных. То, что я там увидел, произвело на меня неприятное впечатление. Я пришел к выводу (которому впоследствии нашлись и другие подтверждения), что работа в разведке может так преобразить человека, что, общаясь с ним, невозможно подавить неприязнь, которая может перерасти в страх. Эта работа оставляет на человеке
В зале суда повисла мертвая тишина. «Я дал мои показания как германский офицер, имеющий за плечами более сорока лет службы, как германский фельдмаршал, да еще под присягой! – громко ответил я. – Если к моим словам относятся столь неуважительно, я отказываюсь от дальнейшей дачи показаний».
Возникшую удивленную паузу прервал голос обвинителя: «Я вовсе не хотел вас обидеть».
Позже доктор Латернсер, защитник, захотел прояснить что-то по поводу партизан в Италии. Русский обвинитель, Руденко, мгновенно вскочил на ноги. «Мне кажется, – заявил он, – что данный свидетель меньше всего подходит для того, чтобы говорить на эту тему». (А я мог сказать об этом так много!) И это Руденко, о карьере которого я был достаточно хорошо информирован! Я пожалел о том, что трибунал не имеет столь же обширных персональных сведений. Так или иначе, после длительных дискуссий вне зала суда эта тема была закрыта.
За Нюрнбергом последовал Дахау. Моих товарищей, которых перевозили вместе со мной, предупредили, чтобы они со мной не разговаривали; аналогичное предупреждение было сделано мне. В итоге, когда мы прибыли в Дахау и оказались в «блокгаузе», мне просто пришлось разговаривать с моими сокамерниками, втиснутыми вместе со мной в крохотное помещение, – фельдмаршалами фон Браухичем и Мильхом, государственным секретарем Боле, послом фон Баргеном и войсковым командиром из младшего офицерского состава. Нашим надзирателем был цыган, который проявил чрезвычайный интерес к моим часам. В блокгаузе я восстановил умение осуществлять активную мыслительную работу, стоя при этом совершенно неподвижно.
Когда из-за нашего плохого физического состояния нас перевели в барак и мы получили разрешение свободно передвигаться в пределах огороженной территории, нас несколько приободрил интерес к нашей судьбе, проявленный заключенными, ранее служившими в СС.
После Дахау был снова Нюрнберг, а затем Лангвассер, где, после короткой встречи с многими находившимися там моими товарищами, меня перевели в забранную толстыми решетками тюремную камеру, в которой я находился вместе со Скорцени. Мое пребывание там имело то неоспоримое преимущество, что в камере мне было достаточно удобно, я получал лучшую американскую еду, а охранники были вполне любезными. Однако вскоре меня перевели в другую камеру, где за мной даже в самые интимные моменты наблюдали три человека – двое с автоматами и один с фонарем. Моя жизнь то и дело радикально менялась. Еще через два дня меня вместе с фельдмаршалами Листом и фон Вайхсом и каким-то младшим офицером посадили в роскошный автомобиль и отвезли в Аллендорф, в расположение американской службы розыска и возвращения культурных и исторических ценностей и произведений искусства. Нас сопровождали офицер и некий джентльмен, любезность которого заставила нас прийти к выводу, что мы находимся с обществе людей нашего круга. Офицеры службы розыска и возвращения культурных и исторических ценностей и произведений искусства, которой руководил блестящий полковник Поттер, пошли на большие хлопоты, чтобы облегчить тяготы нашей арестантской жизни. В Аллендорфе я начал уговаривать многих генералов и офицеров Генерального штаба принять участие в сборе материалов по истории войны. В качестве главного аргумента я указывал на то, что это был наш единственный шанс отдать должное нашим солдатам и в то же время оказать влияние на западных историков в интересах достоверности изложения событий (написание наших воспоминаний было второстепенной целью моих уговоров). Главная трудность, стоявшая перед нами, заключалась в нехватке документальных материалов. Тем не менее, наша работа, на мой взгляд, была полезным вкладом в историческое описание периода войны. Я не могу назвать всех офицеров американской службы розыска и возвращения культурных и исторических ценностей и произведений искусства, которых мне хотелось бы поблагодарить от нашего имени и от имени наших семей за их понимание нашего положения, – их было слишком много. Почти все они без исключения были и поныне остаются послами доброй воли и дружбы.
Осенью 1946 года я провел месяц в Лондоне, в хорошо известной «Кенсингтонской клетке», где властвовал полковник Скотланд. Существуют разные мнения об этом пенитенциарном учреждении, но со мной лично обращались исключительно деликатно. Мои почти ежедневные встречи с полковником Скотландом сблизили нас и помогли мне оценить его честность и прямоту. (Фактически он предпринял целый ряд шагов, добиваясь моего освобождения.) Когда однажды вечером какой-то надутый надзиратель повел себя оскорбительно в отношении меня, я сообщил об этом полковнику, и после этого даже упомянутый унтер-офицер не допускал со своей стороны никаких нарушений заведенного порядка.